Новые рассказы Южных морей - Колин Джонсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Паовале что было сил быстро тер себя под душем, проклиная в душе отца и себя, теперешнюю жизнь, свою семью и судьбу, а струи воды с шипением и свистом падали на его тело и под яркими лучами солнца переливались, как ртуть, и вспыхивали, как бездымное пламя.
Нофоа ждала его на кухне. Обернувшись сухим полотенцем, он вошел в дом, стянул с себя мокрую лавалава и, швырнув ее на каменный пол, скрылся за занавеской, где принялся одеваться, чтоб идти на работу.
— Что случилось? — окликнула его Нофоа.
Ответа не последовало. Она налила себе чаю и принялась за еду. Старшие дети ушли в школу, и в доме оставались только малыши. Они ели на кухне под присмотром невесток.
— Где моя лавалава? — спросил он.
— В сундуке, — сказала Нофоа.
— А рубашка?
— Там же.
— Достань!
Она прошла за занавеску, открыла сундук и подала ему лавалава и рубашку. Не обращая на нее внимания, он перед зеркалом расчесывал волосы. Она положила все на сундук и, повернувшись, хотела было уйти.
— Платок.
Она достала из сундука белый носовой платок и положила его рядом с другими вещами.
— Галстук.
Она достала и галстук. Наконец он повернулся и, все так же не глядя на нее, немалым усилием воли сохранявшую спокойствие, сделал резкое движение рукой, приказывая ей уйти. Сердито всплеснув руками, она вышла.
— Мои сандалии, — услышала она, стоило ей приняться за еду.
— А что с ними?
— Где они?
— На полу за сундуком, — стараясь отвечать как обычно, спокойно сказала она.
Заглушая его брань, громыхнул сундук, потом послышалось несколько ударов по нему сандалиями. Она продолжала есть. После еще нескольких ругательств на смеси английского и самоанского, ударов, грохота, тяжких вздохов он наконец вышел из-за занавески. Остановился, обвел взглядом жену, накрытый стол и все вокруг.
На нем была кремовая рубашка с жестким воротничком, темно-синий галстук, сшитая на заказ лавалава с карманами и черные сандалии на толстой подошве, уже потерявшие первоначальный блеск от долгой носки и тщательного ухода.
— Не ребячься! — сказала она.
Он мигнул.
— Не ребячься, ах, не ребячься, — пробурчал он.
— Да, не ребячься, — повторила она. — Иди ешь. А то опоздаешь на работу.
— В моем доме мне платят одной неблагодарностью. Никому нет дела до моих вещей. Для вас всех я ничто, дурак… Вы вгоняете меня в гроб!
— Садись ешь, — опять сказала она. Он сел. Она пододвинула ему завтрак.
— Я работаю день и ночь, — не унимался он. — Ради чего? Все равно никакой благодарности! — говорил он громко, стараясь внушить невесткам почтение и страх. — Всю жизнь работаю, работаю, работаю! Ради чего? Я уже старый, я устал…
Нофоа слышала это не в первый раз. Она понимала, что ему хочется внимания, хочется, чтобы его пожалели, и не сердилась. Он побушует, потом покорно встанет и пойдет на работу. Он не сделает ничего безрассудного, необдуманного. Паовале есть Паовале: тихий, безобидный, честный кормилец и добропорядочный муж. За это она его и любила. В Ваипе мужья, как правило, не работали: одни потому, что не было работы, другие просто не хотели работать. Они безжалостно избивали жен, напивались, спали с кем попало, воровали, скандалили, нарушали все заповеди Библии, им было наплевать и на семью, и на бога. Они жили во мраке греха и страха, как невежественные язычники, как дикари, не знавшие христианства. Паовале был другим — нежным, добрым, цивилизованным.
— Джем есть? — спросил он.
— Нет.
— Нет джема?
— Нет. Дети доели…
— А я что говорил? Ничего для меня нет, ничего, ничего! — Он схватил кружку и выплеснул чай. Потом вскочил на ноги и смахнул со стола тарелку с хлебом: бутерброды рассыпались, а тарелка пронеслась над головой Нофоа и упала на кровать, — Надоело, надоело, надоело! Мне надоело… о, черт!
Он с грохотом скатился по ступенькам и через уже замлевший под солнцем газон направился к дороге.
— Ты забыл портфель! — крикнула она ему вдогонку.
Он остановился и, не оборачиваясь, приказал:
— Принеси!
Она принесла.
Остался позади полицейский участок — неуклюжее двухэтажное здание с просторными верандами и грязными стенами (и несколькими полицейскими, гревшимися, как он знал, на солнце на передней веранде). Сандалии хрустели по гравию тротуара, поднимая облачка пыли, оседавшей на его лавалава. Вот позади и казначейство, и еще одно побеленное двухэтажное здание прямо около порта. Наконец, повернув налево, он очутился на набережной, главной магистрали города, что держится сначала поближе к реке, а потом исчезает в глубине города и похожа на покинутое русло. Он увидел порт, гладь воды, пока еще свободной от кораблей и лодок и мягко перекатывающейся к горизонту, навстречу облаку, похожему на кусок белой ваты.
Проходя мимо низенькой закопченной каланчи, куда однажды вечером он забрел поиграть в карты с изнывавшими от безделья пожарными, он услышал приветствия двух молодых пожарных, сидевших на перилах веранды, и широко им улыбнулся; мимо рынка — серых стальных столбов под проржавевшим железным куполом; здесь суетливые торговцы фруктами, овощами, дарами моря уже раскладывали свой товар, смеялись и спорили, как хозяева города, над которым начинали подниматься нездоровые испарения, запах гнилья, грязных, давно не мытых тел и солнца. Еще несколько деревянных строений остались позади. Теперь дома стояли тесно прижавшись друг к другу, зияя разверстой пастью окон.
Вот и северная часть города, сердце Ваипе, узенький проход между двумя рядами домов, охраняемый несметным роем жужжащих мух. Неожиданно для себя он остановился и заглянул в ворота. Полуразвалившиеся лачуги вокруг маленькой площади, покрытой черной галькой и гравием, — заброшенный мир, отрезанный от моря и от солнца; нищенский мир, доставшийся от предков, которые за гроши продали такую дорогую теперь землю их города. За топоры, табак, мушкеты и ситец продали они ее купцам-папаланги (или даром отдали церкви). Паовале постарался побороть в себе горечь, после того как много лет назад принял — потому что не оставалось ничего другого — эту нищету, которую века невежества, алчности, обмана и лицемерия оставили ему в наследство.
Бог в конце концов восстановит справедливость, думал Паовале, продолжая свой путь. Злость на семью постепенно утихала, он шагал легко и свободно, опять становясь тем мистером Иосуа Паовале, о котором он (и большинство из тех, кто его знал) привык думать как о важном государственном чиновнике, свободно владеющем двумя языками, в доспехах из жесткого воротничка и черного кожаного портфеля с его именем, выгравированным золотыми буквами; как о гордом и преданном слуге колониальных властей, дети которого успешно учатся в лучшей государственной школе; добром и справедливом муже и отце и ревностном христианине. Человеке энергичном, со всем согласным и готовым до конца служить колониальным властям.
Он прошел между двумя рядами столов. Увидав его, машинистки и клерки, болтавшие в дальнем углу комнаты, умолкли и расселись за свои столы. Достав из кармана связку ключей, он отпер маленькое помещение, отгороженное стеклянной стенкой, — его кабинет — и вошел туда. Там он поставил портфель на стол, уселся на вращающийся стул и внимательно осмотрел оставшуюся за стеклом контору. Он видел спины машинисток и клерков, с преувеличенным энтузиазмом ушедших в работу. Столы, полки, жалюзи блестели в солнечных лучах. Все хромированное, полированное, ладно пригнанное. С удовлетворением убедившись, что все в порядке, он открыл портфель. Достал два карандаша, три шариковые ручки и один «паркер-51», аккуратно положил с правой стороны на покрытый бумагой стол. Потом поставил портфель на полку позади себя, выдвинул верхний ящик стола, скользнул рукой по стопке папок, отыскал нужные бумаги и тоже разложил перед собой. Вытер руки о лавалава, с громким хрустом подергал пальцы, взял «паркер-51», снял колпачок, внимательно осмотрел перо, удовлетворенно кивнул, открыл верхнюю папку, вздохнул и приступил к работе. Ни одного ненужного движения, каждое было частью ритуала, выверенного и усовершенствованного за многие годы, пока он не стал частью его самого и того высшего ритуала, коим была его жизнь.
Минул час. Денежные счета проверены, записаны и сбалансированы. Записаны и сбалансированы. Аккуратные маленькие цифры защищали его, ограждали от беспокойного мира за стенами его конторы. Прошел еще час. Раздался мягкий стук в дверь. Он, не оглядываясь, знал: это миссис Тина Мейер, старшая машинистка, ходячая хроника конторы, бездетная, чересчур болтливая женщина, с небольшой примесью немецкой крови; время от времени она с кем-нибудь ссорилась, но, в сущности, была совершенно безвредной. Такой же благоговейный страх, который она испытывала перед ним, ее подчиненные испытывали перед ней, и так далее, сверху донизу, по методично разработанной иерархической лестнице, которую он (и колониальные власти) создали здесь (и во всех прочих правительственных учреждениях). Он сделал ей знак войти.