Избранное - Хуан Онетти
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как сейчас вижу, — продолжал хозяин. — Будто он сам тут, во плоти. Идет, по сторонам не смотрит, дошел до лестницы, свернул, поднимается, да так просто, так уверенно, словно каждый день тут ходит. Вы меня поняли? Словно всегда здесь гуляет, в любую погоду. Костюм за пятьсот монет, шелковая рубашка, а ботинки — в машине ездить, не по дорогам шагать. Словно прогуливается по столичной улице и вздумалось ему, к примеру, заглянуть в кафе, выпить бокальчик. Глядел он слишком серьезно для своих лет, и потом, я заметил, что он худой и бледный. Не больной, а такой, как после болезни — выздоровел и приехал отдохнуть, налегке, в самом лучшем костюме. Хотел бы я, чтоб вы его видели! Серьезный такой, усталый… Я подумал: наверное, сбежал откуда-то, но не испугался. Много чего я подумал, но сижу, не двигаюсь. Вот не поверите, а больше всего мне казалось, что это какой-то розыгрыш. Значит, сижу, вроде бы сплю, и за ним наблюдаю, а он идет-посвистывает по лестнице. Остановился вот тут, шляпа на затылке, руки в карманы, ноги расставил.
— Да, — пробормотала Элена. — Говорите, говорите. — Она кусала губы, словно вспоминала и не могла этого вынести.
— Ну вот. Я думал, он выругается или посмеется, и прикинул, куда он упадет головой. Сами понимаете, бывает, особенно летом, кого только не приходится пускать. Поглядел я ему в глаза, вижу — нет, не шутит. Стоит себе и ждет, как будто поверил, что я сплю, и не хочет мешать. Я встал, мы поговорили. Он хотел тут пожить, но не знал, сколько времени. Наверное, все зависело от того, случится что-то или не случится, он мне толком не сказал. И цены не спросил. Я позднее узнал от одной горничной, что у него в бумажнике пять тысяч. Побеседовали мы, и я все больше удивлялся, особенно что он без вещей. Потом, когда мы сошлись и выпили вместе, я был рад, что ничего не спросил. Трудно объяснить, очень уж все это странно. Правда, вы его знаете, но человек — разный с разными людьми. Понимаете, когда я немного узнал его, я подумал: то, что он делает, не должно привлекать внимания. Это удивительней всего. Одни всегда знают, что делают и почему, другие не знают, хотя думают, что знают. А тут мне часто казалось, вы уж простите, что он не в своем уме; но он знал, что делал. Да, так я думаю. Все время знал, в самом малом, когда другой бы жил как живется. Иногда выпьет целую рюмку, или спит целый день, или купается как одержимый на рассвете и синеет от холода. Он всегда знал, почему делает именно это. Я разбираюсь в людях. Мне достаточно поглядеть в глаза, посмотреть, как человек ходит или крутит в углу столовой сто раз одну и ту же пластинку. А если я хотел сказать ему что-нибудь неприятное — бывает, приходится, — он угадывал и улыбался, словно думает о другом, о таком, что и я должен бы знать — все ж мужчина, — хотя еще в ту минуту и не знаю. И я ничего не говорил, молчал, спрашивал: «Ну, как вам наши виды?» — или там, хорошо ли его обслуживают. Когда он сказал, что ему надо ехать… — Хозяин вылил в кофе рюмочку граппы, вздохнул, оперся о перила беседки. — За один месяц он истратил четыреста монет, не меньше.
— Не может быть! — крикнула Элена. — Разве он был тут месяц?
— Да, целый месяц.
— Ничего не понимаю. — Она обернулась к спутнику, ища у него помощи.
— В чем дело? — спросил он.
— Хотя, правда, — сказала она. — Наверное, так и есть.
— Целый месяц, — повторил хозяин. — Могу запись показать.
— Не надо, я спутала, не стоит. Как это, вы сказали, все в нем казалось естественным? И улыбка тоже?
— Я только что вам говорил, — сдержанно, суховато отвечал хозяин, словно Маклеод, подписывающий контракт.
— Да, вы очень хорошо описали, — кокетливо сказала она. — Все так точно!
— Возьму-ка я еще одну граппу, — сказал врач. Сперва это он, хозяин, сидел вместо меня, глядел на дорогу, предчувствуя: что-то случится, кто-то придет, изменит мою судьбу.
Солнечный луч пронзил вино в бокале. Элена закурила, скрестив ноги. Она решила ни о чем не просить, и на ее скучающем лице читалось: «Я одна, вас тут нет, я не слышу, что вы говорите, и не знаю, что вы думаете». Хозяин спросил еще кофе. Запела цикада, и Диас Грей увидел, что она очерчивает в воздухе недвижный силуэт давешней коровы. И потом, думал он, Элена принадлежит другому. Он тоже обкрадывает меня. Теперь мне ясно, что это я сам должен был идти по дороге в бальных туфлях, гордо подняв голову, словно моя решимость сдвинула шляпу на затылок. Это я, расставив ноги, молча глядел на того борова, когда он притворялся, что спит.
— Да, больше месяца прожил, — сказал хозяин. — И даже не простился. Через горничную передал, что уедет через день-другой. А про то, что едет он к Глейсону, я узнал сам. Странный все-таки…
— Значит, он уехал неделю тому назад? — спросила Элена.
— В пятницу. Позавчера еще был у Глейсона. Будет пить с англичанином и его дочками, пока снова не захочет пострелять. Для меня он кое-что подстрелил и совсем не боялся.
— Вполне возможно, — согласилась Элена и не сдержалась: — А вы не помните, какую пластинку он слушал сотни раз?
— Не в том дело, — быстро ответил хозяин. — Сейчас объясню. Я не хотел сказать, что он ставил одну и ту же пластинку, пока совсем не стер ее, все время одну и ту же. Нет, он слушал разные пластинки, не знаю только какие. Не всегда одну и ту же, хотя она, должно быть, о чем-то ему напоминала. Ходил с места на место или целый день сидел у себя. Иногда — довольный, иногда — серьезный, даже грубый, будто никого и не видит. И без причины, заметьте. Просто взбредет ему, и все. Я дал провести себя как дурак. Но ничего особенного не было, вы не думайте.
Элена встала и одарила мужчин счастливой улыбкой. Потом посмотрела на хозяина, словно хотела поблагодарить его, но наедине.
— Дорога к Глейсону очень плохая, — сказал он. — Придется идти лесом. Но если уж вы решили, будете на месте через час, самое большое. Отдохнем после обеда, и я вам покажу. Не заблудитесь.
Диас Грей пропустил вперед Элену и, почти касаясь ее, вышел из беседки. Он вдыхал ее запах, словно ему наконец удалось изучить то, чего он не знал о веснах, и шел, постигая короткую радость, которую дарит дух смолы, реки, цветов и навоза. Ветерок, веявший от женской блузки, благоухание омытого рекою и снова вспотевшего тела несли ему запах мира, и страсти, и собственной судьбы и, смешиваясь с запахом волос, пропадали, чтобы родиться вновь с каждым ее шагом. Обоняние и запахи миновали пустую темную залу, поднялись по лестнице, вошли в номер. Элена села на кровать и расстегнула блузку. Она не ложилась и не глядела на него, ожидая, что он что-нибудь сделает или удалится, подстерегая неверное движение хилого, обожженного солнцем, но не загорелого мужчины, который отступил к стене, чуть не касаясь темного пятна двери.
— Надо бы часок поспать, — сказала она. — Потом пойдем туда. Заприте дверь, закройте окна. Свет мне помешает.
— Да, мы туда пойдем. Только послушайте, я должен сказать вам. И не просите объяснений, вы все понимаете. Вы — сука из сук. Ясно вам? — Она обернулась и зорко, чуть-чуть улыбаясь, взглянула на него. Он ощутил, что вот-вот станет смешным. — Таких сук я не видел. Грязнее некуда.
Элена застегнула блузку, бросилась на кровать и свесила ноги, касаясь каблуком пола.
— Я все время знал, — не унимался он, — с самого первого раза. Обмануться я не мог, да и не хотел, вы поймите.
— Вы с ума сошли, — устало и просто сказала она. — Что, не хотите идти? В этом дело?
— Я знал, как только вас увидел. Когда вы пришли в кабинет и разыграли этот фарс. Столько лгали, и все зря, но иначе сука не может. А все-таки я здесь. Помогаю искать какого-то несчастненького в шикарном костюме и на все готов ради твоего тела, нет, не знаю ради чего, просто мне нужно что-то, хотя я этого и не получу.
— Я предлагала поговорить, ты сам не захотел, — сказала она, положив ноги на кровать, и закурила.
Он все говорил — медленно, без страсти — и не мог уйти от двери, от места, где был смешон. Собственная нелепость, сгущаясь вокруг, не давала ему шевельнуться. Как часовой в будке, думал он. Как святой в нише. Как Иоанн у водоема.
II
Новое начало
Гроза началась, когда поезд покинул Конститусьон. Загремел гром, хлынул дождь и сейчас же перестал, налетел ветер, ломая сучья, нерешительно отступил и налетел снова. Но настоящая гроза разразилась позже, когда я сидел на веранде в Темперлее, спиной к Гертруде, которая варила кофе в длинной сорочке, обшитой по низу кружевами. Тогда я подставил себя дождю и ветру, чувствуя, как быстро проходит первое опьянение. Я вдохнул запах мокрой земли, услышал смех Гертруды и пошел к ней, в дом.
Сил у меня почти не было, словно я перенес ничем не разрешившийся кризис. Я вытирал руки платком. Мертвый листок прилип к моей щеке.
— Вот и все, что я привез с гор. — Я засмеялся, упал в кресло, положил облепленные грязью ноги на холодную, почерневшую решетку камина. — Не знаю, что было бы, если бы ты вернулась в Монтевидео. Жаль, что этого не узнаешь заранее. Может ли быть что-нибудь страшнее? Страшно убедиться, что ты здесь не был, что ты не оставил следов ни на улицах, ни у друзей. Читаешь газеты и не находишь себя даже в опечатках, даже в неверно сложенных страницах.