Дочь - Джессика Дюрлахер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько месяцев его посылали из одного учреждения в другое, пока он не получил сведений о ней. Лиза, как и он, выжила. Он мог бы разыскать ее еще в Вестерборке, она тоже была там, хотя и недолго. Потом ее отправили в Равенсбрюк. То, что она вышла оттуда живой, — настоящее чудо, этот лагерь был хуже Терезиенштадта и Освенцима, вместе взятых.
Лиза жила в Израиле. Сэм поехал туда, они провели вместе несколько дней в Хайфе и расстались добрыми друзьями. Первое время они даже переписывались. «Хочется надеяться, — писал Сэм, — что она до сих пор жива».
69Мой звонок застал Сэма врасплох, но не разбудил его, хотя времени было полтретьего ночи. Он еще не ложился.
— Мне можно звонить в любое время, — говорил он. — Контакт с миром придает сил, делает меня энергичнее и счастливее… (happy — одно из привычных американских словечек, которые проскальзывали в его голландском, сдобренном тяжелым американским акцентом).
— Привет, Макс, ты дома? — отозвался Сэм.
Звук его голоса, подтверждающий факт существования Сэма в реальной жизни, успокоил меня. За то время, что я читал рукопись, Сэм постепенно превратился в мифологическую фигуру. Человек, которого я знал лучше, чем собственного отца, с которым был близко знаком, — вдруг оказался персонажем из мифа. Книга отдалила его от меня, породила во мне gêne и стыд, лишила голоса.
Я так старательно вслушивался в его голос в течение последних десяти часов, что просто не мог представить себе, что он не находился в том же состоянии, что и я.
Первое: книга должна быть издана.
— Я прочел начало. Это потрясающе… — И я рассказал ему, какое сильное впечатление произвела на меня книга.
Сэм смущенно кашлянул. Он неожиданно легко и с удовольствием принял мои лестные слова.
Это продолжалось совсем недолго — очень скоро он начал ставить условия. Его голос изменился: сперва — слабый, но ласковый, он сделался твердым голосом писателя, автора, не желающего публиковать свою книгу.
Я делал вид, что ничего не слышу. Я собирался с силами.
— Сэм, — сказал я. — Я хочу кое-что проверить. Даже если ты не хочешь издавать книгу, позволь мне кое-что узнать и проверить, как мы договорились, — просто чтобы точно знать, для истории. Для тебя самого. Для себя. Разреши мне сделать хотя бы это. Послушай. Ты не знаешь… — тут у меня вдруг пропал голос, мне не хватало воздуха, — ты не знаешь, Лиза… Лиза Штерн… Ты больше ее никогда не встречал, после Хайфы? Она не могла выйти замуж и сменить имя? Ты не знаешь, как мне ее найти?
— Господи, — сказал Сэм, — все-то ты замечаешь. Лиза? Да, я видел ее в Хайфе. Сто лет назад, в сорок седьмом, я полагаю. Когда к ней приезжал. Тогда она не была замужем, поэтому я еще думал, что, может быть… Только ничего не вышло; она изменилась, стала жесткой, невеселой. Все, что было в ней особенного и притягательного, пропало… Понятно, после того, что она пережила… что мы пережили. Она, правда, стала другой. Почему ты хочешь об этом узнать, почему о Лизе?
— Потому что все обстоятельства произошедшего с людьми, которые, может быть, еще живы, должны быть расследованы с особой тщательностью.
— Хорошо, — сказал Сэм неохотно. — Постой-ка, несколько лет… нет, раньше — лет десять или пятнадцать назад она мне написала. Тогда она носила фамилию Манделхаут, или Манделхольц, а может быть — Мандельштам. Письмо должно быть у меня. Очень странное письмо.
— Пожалуйста, Сэм, вспомни! Какая у нее теперь фамилия?
— Я перезвоню тебе завтра. Ты ведь не очень торопишься? Где ты сейчас?
— В аэропорту, — отвечал я смущенно.
— Ты только что приземлился? Что, черт возьми, происходит?
— Ничего. Хотел сразу сказать тебе, как мне нравится рукопись. Вот и все.
— Письмо я, скорее всего, найду. Сабина за эти годы навела у меня потрясающий порядок. Но все бумаги у меня в студии, а я не могу пойти туда прямо сейчас. У нас здесь глубокая ночь!
У меня закружилась голова.
— Сабина? — спросил я.
— Сабина много лет вела всю мою корреспонденцию.
Я должен был срочно прийти в себя: Сэма беспокоило мое молчание.
— Ты что-то узнал о ней?
— Ничего.
Мы замолчали. И тут я понял, что благодаря Сабине мы почти породнились, а исчезновение ее сблизило нас еще больше.
Прошло полминуты, и Сэм сказал:
— Я все еще на могу поверить, что она исчезла. Что я никогда больше ничего о ней не узнаю… невозможно себе представить…
Голос его дрогнул, и я испугался, что он расплачется.
— Эта книга приносит несчастье, — заговорил он снова, преодолевая кашель. — Я не хочу, чтобы ты что-нибудь с ней делал. Всё — прошло и забыто! Довольно! Все ушло, все закончилось!
Он снова закашлялся.
Я хотел успокоить его. Но, снова и снова обдумывая слова, которыми мог бы объяснить свои подозрения, касающиеся истории с Лизой Штерн, так ничего и не посмел сказать. Только:
— Помоги мне, Сэм. Сделай это ради истории. Ты ведь тоже хочешь выяснить все обстоятельства, хочешь тщательно проверить свой рассказ? Это важно и для тебя, правда?
— А для тебя что важно?
— Для меня? Для меня это не важно, мне это просто интересно.
— Ты думаешь, что сможешь меня уболтать, да? Что я разрешу тебе издать книгу?
— А что, это преступление? Разве не ты хотел ее напечатать? Что изменилось? Книга-то все равно написана.
— Мы об этом еще поговорим, Макс. А сейчас я попробую немного вздремнуть, если ты не против.
— Сэм, секундочку. Поищи письмо, пожалуйста. Уверяю тебя, это очень важно, и для тебя тоже.
— Ладно, — устало пробормотал он, — я подумаю.
Только когда мы разъединились, я спросил себя: а почему, собственно, это важно для меня?
70В одиннадцать вечера Сэм перезвонил. Я еще не спал.
— Теперь, наверное, ты спишь, — сказал он.
Голос его звучал тверже, чем утром, но обеспокоенно.
— Я тебя ни от чего не отвлекаю, а, Макс?
В данном случае это был странный вопрос.
— Что-то случилось с Лизиным письмом. Я очень хорошо искал, во всех папках, за все годы, но или я сделал какую-то дурацкую ошибку, или оно исчезло! Я просто нигде не могу его найти. Его нет в папках с корреспонденцией. Но я точно знаю, что получал это письмо.
— А что там было написано? — Я старался говорить спокойно.
— Н-ну, там была какая-то странная, почти истерическая история. Что-то о женщине, которая знала Феддерса ван Флиита… Кстати, ты знаешь, кто это?
— Да, — прошептал я.
— Отлично, так вот, эта женщина надеялась, я полагаю, узнать о нем что-то через Лизу. Она где-то узнала, что он, после того, как предал нас, записался в немецкую армию, чтобы воевать на Восточном фронте. Но это были только слухи. Я в своей книге об этом вскользь упоминаю.
— В каком месте? — спросил я, потому что не заметил в книге ничего подобного.
— В отдельном приложении, с которым я еще не решил, что делать. Я думаю, вернее, считаю неэтичным подвергать публичному осуждению без достаточных доказательств того, кто в те дни был слишком молод. И у меня нет никакого желания тратить время на этого мальчишку. Честно говоря, он меня не занимает. Он предал нас, нанес нам невосстановимый, непростительный вред. И довольно об этом. И знаешь что: мне удобнее было бы узнать, что он и дальше продолжал вести себя так же, чем если это был глупый импульсивный поступок, который он, может быть, совершил случайно. Я много лет думал над этим вопросом. Если бы между мной и Лизой ничего не было, может быть, Ханс не предал бы нас? А если бы я не застал их в кладовке, что тогда? Если бы я не рассказывал Хансу с таким энтузиазмом о нашей культурной жизни в Амстердаме, может быть, он не был бы так ревнив? Если бы я не старался завоевать его уважение? Et cetera… Но и после всех разоблачений он оставался обычным мерзавцем. Ничто не изменило бы его, никаких «если» не существовало — все просто: засранец, предатель, дерьмо. Это стало, кстати, чудовищной трагедией для его родителей. Они желали нам добра, я уверен. Потом я понял, что и они, должно быть, дорого заплатили за свои благие намерения. По крайней мере, необходимо это узнать… Если бы я решил публиковать свою книгу… Но куда девалось письмо?
— А ты не помнишь, зачем эта женщина расспрашивала Лизу? Она историк? — спросил я.
— Этого не вспомню. Я ведь Лизе даже не ответил, уж не знаю почему. Наверное, не хотел больше иметь дело со всем этим. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — Но у меня есть и хорошая новость: с утра я вспомнил-таки Лизину новую фамилию. Мандельбаум. Я вспомнил, потому что у нее на террасе, в горшках, растут миндальные деревья. Она как-то раз написала мне об этом, она так хорошо все описала, что я словно увидел их перед собой. Кажется, он был доктором, ее муж, специалистом по легочным болезням или вроде того, в Иерусалиме… если он еще жив, то, должно быть, давно на пенсии. Его звали Мандельбаум. Ури Мандельбаум.