Если покинешь меня - Зденек Плугарж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Профессор сидел удрученный. Образы Валки чередой проносились у него в голове. До сегодняшнего дня он рассматривал лагерь как тяжелую переходную ступень на пути к нормальной, достойной жизни, и только теперь к нему в душу закралось ужасное подозрение. Лагеря — это не временное пристанище для большинства — это конец.
Гнев нарастал в нем. Нет, нельзя молчать, иначе он потеряет всякое уважение к себе. Будь что будет, он скажет все!
— Нет, друзья, — произнес он без обиняков, — никто из вас и единого дня не прожил в лагере, не ел лагерного ужина, не сидел и получаса в харчевне, не интересовался, в чьих руках сосредоточено управление лагерями. В противном случае вы не сидели бы здесь так спокойно, умиротворенные, улыбающиеся! — Лицо его покраснело, а голос в первый раз сорвался. — Можете назвать меня идеалистическим фантазером, смутьяном, бунтарем или идиотом, можете замкнуться в роскоши интимной жизни, закрыть глаза, залепить воском уши, но вы не уничтожите этим ту непреложную истину, что мы, эмигранты, хотим мы этого или нет, взаимно связаны: то, что постигло одного, рано или поздно постигнет и всех остальных. Полководцы, которых не знает собственная армия или, еще хуже, относится к ним с издевкой либо пренебрежением, такие полководцы недолго остаются во главе армии. Недолго! — воскликнул профессор; запустив руку под пиджак, он прижал ее к левой стороне груди и тяжело оперся на подлокотники кресла. — «Высокая принципиальная политика»! — закончил он свое обвинение, придав голосу максимум иронии. — Надеюсь, что она принесла успех хотя бы тем, кто уже второй раз за короткий исторический период воображает себя призванным руководить народом…
Присутствующие в глубоком смущении невольно обратили свои взоры на министра, но на его лице промелькнула скорее снисходительность к этому старому фантазеру. Министр не спешил с ответом. Сегодня неудачный день. С утра у него было скверное настроение. Нет, нельзя считать удачным его пост в Париже. Глубокоуважаемые коллеги в Совете находятся у золотой жилы, они там близко к могущественным владыкам мира, а он должен прозябать здесь и радоваться пятнадцатиминутному приему у американского посла! К тому же вообще его положение непрочно. Глубокоуважаемые коллеги за его спиной могут принять любое решение. У него имеются там, правда, свои люди, но кто может гарантировать их надежность?
Изложница, в которой бушует кипящий металл. То на поверхности оказывается группа, к которой принадлежит он, то берет верх оппозиционная группа. И где гарантия, что в один прекрасный день его друзья и он сам не полетят ко всем чертям? И в чем вообще можно быть уверенным сегодня? Где найдешь безопасное место в этом долларовом маскараде, на котором танцующие то и дело наступают друг другу на глотку?
Ну его к черту, этот Париж! Министру всегда хотелось быть в самом центре, в главном штабе, а отнюдь не в передовом дозоре! И ему тоже хотелось бы, наконец, отдохнуть после бурного плавания последнего года, а затем уже формировать резервы, не спеша устанавливать орудия на позициях! «Ведь я не сопливый школьник, дорогие коллеги, и в случае, если вы потеряете чувство меры, в одну из ночей здесь, в Париже, может образоваться новый Совет!»
Но тут же министр с горечью вспомнил о «верных» соратниках, на которых пришлось бы опереться в таком мятежном деле. Приверженцы эти оказались мнимыми друзьями. Они отдали предпочтение Нью-Йорку. Ну и черт с ними! На них свет не сошелся клином. Приходят новые кадры. Все еще приходят новые люди, на которых можно ставить солидную ставку. Вот и этот человек в кресле напротив мог бы быть одним из них. Однако его идеалистический бред не внушает надежды на то, что его можно будет использовать как тяжелую артиллерию в случае войны с Нью-Йорком. Ученый муж, должно быть, жил не в грешном мире, а витал где-то между небом и землей.
Задумчиво и брезгливо глядел министр на то, как его гость достал две пилюльки и запил их глотком воды. Он едва воспринимал слова Маркуса. А профессор продолжал:
— Беседовал я здесь с разными людьми. Коллега из Сорбонны мне сказал: «Вы, чешские эмигранты, имеете необычайную способность очень быстро воспринимать специфические недостатки страны, в которой получили убежище. К арсеналу своего политического оружия вы проворно присоединяете и заляпанные грязью, ржавые гаубицы чужой страны». Понимаете, — продолжал Маркус, — коллега сказал мне, что люди, которые прокламируют восстановление свободы в порабощенной Чехословакии и при этом грызутся между собой, как стая волков, возбуждают во французских политических кругах и в глазах общественности в наилучшем случае недоумение… «Ваши люди вконец ослабляют свои позиции совершенно напрасными мелкими проступками: они не держат данного слова, допускают неточности и тому подобное».
Министр немного выпрямился в кресле и спросил:
— Это что, личный выпад, профессор?
Старый господин не спеша протер очки.
— Я лишь передал слова своего французского коллеги, — сказал он вполголоса.
Министр усилием воли принуждал себя к спокойствию. Он налил себе чашечку кофе, пригладил свои седеющие, курчавившиеся на висках волосы.
— Вы ученый, профессор. Политика, я прошу меня понять, руководствуется несколько иными законами, чем точные науки…
Маркус посмотрел на часы.
— Я опасаюсь, друзья, что вы зря тратите со мной драгоценное время. Меня всегда считали человеком с тяжелым характером. Прямолинейность и откровенность не особенно приветствовались и во времена первой республики, а в период оккупации я за это угодил в концлагерь. У меня нет иллюзорных надежд на то, что сегодня я привлек вас на свою сторону и вызвал к себе симпатии. Но я не мог поступиться уважением к себе, не мог молчать, чего бы мне это ни стоило. Я не разделяю мнения, что «живая собака лучше мертвого льва». Вы меня назвали судьей! Нет, я пришел к вам с призывом: «Опомнитесь, друзья, вылезайте из своих роскошных квартир и выполняйте свой долг!»
Когда читаешь в «Свободном зитршке», что на содержание каждого чешского беженца мировая благотворительность уже затратила три тысячи семьсот долларов, — это звучит как ужасное обвинение по адресу руководителей эмиграции. Огромная сумма! Но этому факту, к сожалению, сопутствует другое: не менее полсотни беженцев должны голодать для того, чтобы один руководящий деятель эмиграции мог жить в роскоши! Хотя, конечно, и ведущие лица имеют право пользоваться материальными благами мировой благотворительности.
Руководитель секции Крибих перестал метаться по комнате, его пухлые щеки пылали; он уставился на министра, полный священного ужаса: когда же тот намерен, наконец, покончить с этой пыткой? Но министр с невозмутимым спокойствием только поглубже уселся в кресле.
— Вы ошибаетесь, господин профессор, если думаете, что мы считаем вас судьей. Мы находимся здесь для того, чтобы выслушать голос каждого нашего человека, будь он в мантии ученого или в рабочей куртке. Но, конечно, от степени индивидуального восприятия каждого из нас зависит, как реагировать на несправедливость. Толстой говорил: «Никогда не оправдывайся!» И мы тоже не намерены этого делать: для человека, к счастью, решающим является не обвинение, а его собственная совесть. Тем не менее было бы хорошо услышать мнение и остальных присутствующих — брата Крибиха, сестры Мразовой, брата секретаря…
Мразова встрепенулась, тонкие ноздри прямого узкого носа нетерпеливо вздрогнули.
— Профессор во многом прав, друзья, — отозвалась она. — Будем искренни, и, несмотря на то, что от опошленного коммунистами слова «самокритика» у меня разливается желчь, я попытаюсь кое-что сказать именно в порядке этого понятия: не всегда мы играем наидостойнейшую роль в глазах наших братьев в лагерях! Они шли в эмиграцию с надеждой, что обретут тут не только свободу, но и свое правительство, испытанных руководителей, сплоченных единой пламенной идеей, новый отряд гуситских божьих воинов. А что нашли? Восемь политических партий, не говоря о крыльях, группах и фракциях. Нашли тут двадцать восемь различных союзов, увидели перед собой без малого сто пятьдесят различнейших организаций. Я не могу быть спокойной, зная, что на Западе прозябают чехи, чувствующие себя забытыми, пропащими, смятенными и беспомощными! — Близорукие глаза Мразовой под толстыми стеклами очков пылали воодушевлением, ее аскетические губы еще более сузились; она нервно напудрила нос.
Профессор, в недоумении поглядел на сестру Мразову, потом глубоко вздохнул и встал. Некоторое время он простоял в смешной, склоненной позе, с искаженным лицом, превозмогая боль в пояснице.
— Жаль, что вы уже уходите, пан профессор, наши дебаты, вопреки несколько странной форме, были во многом полезными, — и министр застегнул пиджак, из нагрудного карманчика которого выглядывал кончик шелкового платочка.