Дорога в два конца - Василий Масловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В скирды поставили.
— Ас нашего пива не попробуют. — Васильевец тяжело опустился на ящик, потянул из кармана кисет. — На корню и зараз. Скотина вытолочила.
— Дурак! И-и, дурак! — махнул на него знакомец с Хоперского.
— Казанцев, очередь прозеваешь! — крикнул мирошник.
— Нам распоряжение — корову сдать с десятого двора, семьдесят штук овец, сало, яйца…
— Ну да, попервам кур сожрали, теперь яйца им давай… — Хоперец такое загнул в адрес немцев с их налогами на яйца, что мужики грохнули смехом, а женщины, отплевываясь и морщась, поотходили в сторону.
К вечеру дождь брызнул, прибил пыль. Полыхая зарницами, тучи ушли по-над Доном, неся над полями и немолочеными хлебами влагу, такую нужную озимым. Но озимых никто в этом году не сеял.
Казанцев, вернувшись с мельницы, поставил оклунок на скамеечку у двора, прислушался. С той стороны, откуда всходила луна, со стороны Осетровки, докатывался гул, будто огромные жернова перетирали что-то. Прошел патруль. Знакомый итальянец в каске выглядел чужим и строгим. Казанцев хлопнул ладонью по оклунку, выпустившему мучную пыль. Итальянец мотнул головой, залопотал что-то товарищу, и они пошли дальше. Казанцеву показалось, что и они поворачивали головы туда, где работали жернова.
Улицы хутора будто вымерли. Только эти двое в касках и с винтовками за плечами разбивали немоту и глушь предосеннего вечера. Сумно, моторошно — хоть кричи! Жизнь и днем шла суетливая, бестолковая, будто люди, веками жившие на этих землях, перезабыли вдруг все, растеряли все свои привычки и умения, не знали, куда девать свои силы и самих себя. Ночи же пугали темнотой, шорохами, безрадостными и неотвязными думками.
В линялой недоступной вышине неба ветер гнал над хутором табуны вспененных, обремененных влагой облаков. Под этими облаками почудился вдруг журавлиный клик.
Казанцев по-молодому вскинул оклунок на плечо, поправил, шагнул в калитку: «Брешете, проклятые! Не жить вам на этой земле, не топтать наши травы!..»
Натемно похлебали теплый постный кулеш. В сарае пахло сухими кизяками, перепрелой соломой. Но все перебивал дух степного разнотравья. Наверху, на сене, шелестели голосами Шура и инженерова дочка. Ольга Горелова часто бывала у Казанцевых. В июле она принесла слух, будто Андрея видели на этой стороне, в Галиевке. В разведку переплывали. Ходят такие слухи по хутору и сегодня. Только все их не переслушаешь: «Зараз кто как хоче, так и лопоче».
— Батя, можно, Оля у нас заночует? — Шура перевесилась через балку, смотрела вниз на отца.
— Мне как знаете. Дома не будут беспокоиться?
— Я сказала маме, — отозвалась инженерова дочка.
После ужина Казанцев вышел позатыкать дыры под застрехой сарая, чтоб не дуло. О брошенное посреди двора ведро вызванивал редкий дождь. Над Острыми Могилами крылом недобитой птицы трепыхались молнии. За этими молниями работали жернова. Гул их то замирал совсем, то прорезался яснее. Напрягшись, можно было различить даже отдельные толчки.
Часть вторая
Глава 1
1942 год разменял последнюю четверть. Теперь степь по ночам одевалась голубым сиянием. Красным волчьим глазом из-за обдонских бугров выкатывалась луна. Жухлая трава, плетни, лопухи по углам двора, колодезный журавель в ее скупом свете дымились курчавым каракулем инея.
Люди жили потаенной скрытой жизнью, вынашивая под сердцем надежды на перемены к лучшему.
Зима пришла неожиданно. Когда 14 ноября Петр Данилович вышел утром к корове, двор белел синевато и мягко. Ветви деревьев в саду прогибались под тяжестью хлопьев снега. Над сумеречным мерцанием яра зябко мигала одинокая звезда.
Петр Данилович постоял на порожках, потянул носом воздух, порадовался, как в прежние времена. Прошелся по двору, подобрал укрытую снегом лопату, отнес ее на погребицу, надергал ключкой из приклада соломы. Сено давно стравили итальянцы своим мулам.
Жили итальянцы в школе, правлении, а больше — по домам. У Лукерьи Куликовой потешный такой постоялец. На русского больно смахивает. Бабы Гаврилой прозвали его. На гармошке хорошо играет. Вечером соберутся у Лукерьи бабы, солдатки, девчата — он играет им. Женщины слушают, слушают его и плакать начнут. За войну отвыкли от песен, музыки, а тут еще немцы, итальянцы, свои неизвестно где. В свободное время Гаврила возился с Лукерьиными ребятишками. Снимет с себя через голову образок на тонкой цепочке, покажет Лукерье: «Молишься, мама?.. Молись, молись!» Доставал из кармана карточку детей. Четверо старшеньких с образками на шее и жена с гладко причесанными волосами. Тоже похожая на русскую.
«Бурунчуки, бурунчуки!»- тыкал пальцем Гаврила в фотографии и затуманенным взором смотрел на разнокалиберных Лукерьиных детишек: «Папо фронт. Война, война!..» Иной раз приносил детишкам по куску пресной галеты, а Лукерья наливала ему глиняную чашку щей.
Длинными предзимними вечерами итальянцы играли в карты, приглашали или силком затягивали к себе девчат, кого-нибудь из парней с балалайкой, устраивали «руськи посидушка». На одной из таких посидушек у Казанцевых Шура стала читать им Пушкина. Итальянцы смеялись, вырывали у нее из рук книжку.
Под застрехой вздыхал и ворочался ветер, хлопали голызины веток в саду за глиняной стеной, боязливо жалась к стеклам окон крутая, как осенняя грязь, темнота.
Но вот уж близко. Перед нимиУж белокаменной Москвы,Как жар, крестами золотымиГорят старинные главы.Ах, братцы! как я был доволен,Когда церквей и колоколен…
— Москва капут! — дурашливо оборвал чтение курчавый с бараньими глазами постоялец Казанцевых Марчелло-Мартын и выхватил книжку.
Руки Шуры, дрожа, упали на колени. По неподвижному лицу ее градом покатились слезы. Итальянцы тоже неловко замолчали. Мартын положил книжку на стол.
— Тикайте, пока холода не прихватили вас. — На кухне заскрипела кровать, и на итальянцев глянули строгие, налитые во впадинах чернью теней скорбные глаза Филипповны. Петр Данилович только зубами скрипнул (лежал на кровати, ворочался — мучился без сна) и потянул на голову полу кожуха.
Мартын вздрогнул от скрипучего голоса Филипповны, зябко передернул плечами. Общительный и ловкий, он довольно свободно лопотал на смеси украинского с русским.
Кормили итальянцев плохо. У немцев было все: и консервы разные, и хлеб, и масло, и приварок, и грабили они больше итальянцев. Брали что на глаза попадало. Вверх дном все ставили. А этим — в полдень полкотелка макарон, а утром и вечером «кава» — кофе, значит, да галета черствая, пресная. Пока в огородах были разные овощи, а в садах — фрукты, итальянцы держались. А с холодами они стали ходить по домам, меняли на хлеб мыло, рубашки, ботинки. С холодами итальянцы приуныли. Летом и они, и немцы смеялись: «Москва капут, Ленинград капут, Сталинград капут!» На губных гармошках играли, песни пели. Теперь и те, и другие тихомолком кляли Гитлера и Муссолини: «Гитлер, Муссолино — кукуруза!» — и вертели пальцем у виска.
Как-то утром Мартын показал Петру Даниловичу советскую листовку (по ночам их частенько разбрасывали с самолетов). Петр Данилович вопросительно посмотрел на листовку, на Мартына.
— Муссолино, Гитлер — инзоцаре, мерда! Дерьмо! — На небритом лице Мартына синевато блеснули зубы. — Сталинград! — Он закрыл глаза и схватился руками за голову…
Кусочки медленно и томительно-нудно уходящей жизни снеговой круговертью мельтешили перед глазами Казанцева, сшивались в безрадостный серый холст, пока не окликнула его Филипповна:
— Ты, никак, уснул тут, дед? — Филипповна выплеснула на свежо пахнущий снег помои, бросила ведро к запушенному кусту смородины. — Я думала, ты и корову попоил уже.
Петр Данилович как-то зачужало-странно глянул на Филипповну, поднял вязанку приготовленного корма и пошел в сарай.
Корова встретила Казанцева жалобным мычанием. Обнюхала брошенную в ясли солому, повернулась к Петру Даниловичу, обдала теплым дыханием.
— Не нравится? — Петр Данилович отвел слюнявую морду, вздохнул. — Благодари бога, что живая. От многих подруг твоих и копыт не осталось: итальянцы да немцы слопали, а тебя все бог милует.
Корова, должно быть, согласилась: жива, и на том спасибо. Разгребла мордой в яслях, захрустела нахолодавшей соломой, а Казанцев взял вилы, стал вычищать навоз.
— Подтопки взять. Опять картохи требуют, — застряла в дверях сарая Филипповна.
— Да вари, нехай трескают. — Петр Данилович переложил вилы в левую руку, высморкался. — Санька встала?
— Спит шло.
— Ты вот что… — Петр Данилович шевельнул куцыми бровями, глянул строго на Филипповну: — Скажи ей: ежели еще раз увижу вечером у итальянцев — закатаю.