Штрафной батальон - Евгений Погребов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Кости Баева дыхание перехватило:
— Я два раза раненный. Со смертью в прятки не игрался. Не боюсь подыхать. Но только не от своих. Как трус не желаю принимать. Так что, взводный, не сумлевайся: жив буду — не подведу. Спины моей немец не увидит. Ты тоже. Слово…
Скептический, заносчивый Шведов, чуждый всякой, как он выражался, слюнявости, и тот, ломая гордыню, признал:
— Я не обижаюсь, что в штрафной попал, — поделом. Что искал, то и нашел. Но что касается воинской доблести, то ты, Колычев, не думай, что мне она безразлична.
Штрафники согласно кивали головами, поддерживали товарищей одобрительным гулом. Но выступать больше никто не стал. А хотелось Павлу услышать, к примеру, Кабакина или Рушечкина. Но не разглядел их за чужими спинами.
Разойдясь по местам, переваривали услышанное. Собравшись побриться, Павел раздобыл прибор, намылил щеки. Подошел цыган. Как всегда, достал пачку «Звездочки», повертел в руках: предлагать вроде неудобно, занят человек. Задымил сам, сосредоточенно посапывая и поглядывая на Павла сбоку. То ли дожидался, когда он бриться закончит, то ли с мыслями трудно собирался. Наконец он решился:
— А и что говорить, я, взводный, того — цыган. Темнота. Не учился, как некоторые. Зады лизать тоже не привыкший. А паря ты правильный. Держи пять и знай: Данила никогда не побежит. Может, я в лагерях-то не одну косую встречал. Она там за мной, может, с колуном гонялась. А я от нее когти не рвал. Честно скажу — сама отваливала. И здесь не побегу. Рядом буду. Увидишь. У цыгана слово верное, не как у Кускова. Он треп любит, ему какая вера?
Руку его протянутую Павел взял, да и покаялся: с такой радостью ее Салов тиснул, что пальцы сплющились и одеревенели. Ему бы подковы в цирке гнуть да кочерги узлом завязывать.
— Осторожней, ты!.. — отдернув руку, поморщился от боли Павел.
Цыган, светясь довольством, смотрел на него с выражением превосходства, совсем как мальчишка, одержавший верх.
— Это я так, шутя. А если хрустну по-настоящему — ни один лепило не склеит, хоть профессором будет! — похвастался он и, сдвинув угрожающе брови и снизив до предела голос, неожиданно предложил: — Любого придавлю, только укажи…
Поздним вечером появились во взводе Карзубый и Яффа. Прямых улик против них не было: сами дезертировать не пытались и дезертирству не помогали. Обоих поэтому отпустили. Можно бы было посчитать, что отделались легким испугом, если бы не разительная перемена, происшедшая в отношениях бывших дружков. Будто черная кошка пробежала между ними, пока находились в особом отделе.
Карзубый от порога решительно прошел на свое место, а Яффа, войдя следом, подозрительно замешкался, задержался около буржуйки, вроде перекурить. Боря Рыжий, который раньше от приближения Яффы в дугу сгибался, раньше всех понял, что к чему. Оглядев выжидательно того и другого, вдруг проявил неслыханную дерзость:
— Слышь, Яффа, ты что здесь устроил такой мандраж — потолок может рухнуть…
Ни за что не посмел бы Боря Рыжий поднять голос на своего покровителя, да разорвал бы его на куски за такую выходку Яффа, если бы не особые обстоятельства, пока неведомые окружающим, но хорошо понятные блатнякам. Яффа лишь огрызнулся:
— Лощ ты, а не босяк Урка из тебя липовый, рога на лбу цветные носишь. Не дотумкал, что я любой припадок замастырю, ни один лепило не разберет.
И хотя Яффа отвечал Боре Рыжему, все понимают, что это уловка. Не пристало вору в законе распинаться перед «шестеркой», не тот ранг. Оправдывается он таким образом, конечно, перед Карзубым, чей авторитет в блатном мире не менее значим, чем его собственный.
— Мастырник ты, хля! — с ненавистью и презрением отзывается Карзубый, устраиваясь на соломе. — Намастырничал в особняке, сразу раскололся. Заткнись лучше, порча, а то вкатаю в лоб — враз клоуном станешь…
Карзубый дотягивается до мешка Яффы и вышвыривает его в проход. Карзубый неглуп и отлично сознает, что, не порви он немедленно с Яффой, его влиянию на других будет нанесен урон. К этому обязывает и воровской этикет. И он порывает с бывшим сообщником, делая это демонстративно, у всех на виду.
Глава третья
Ночью по тревоге снова погрузились на «Студебеккеры» и тронулись в путь. Поначалу двигались прифронтовым проселком, вдоль которого тянулись стоянки тыловых частей, санбатов, ремонтных подразделений и иных «хозяйств». Показалось, что машины идут в обратном направлении, туда, откуда прибыли двое суток назад. Но громыхание фронта, удалившееся было вправо, вскоре стало приближаться. Впереди обозначилась линия переднего края. Вдоль нее совсем близко дрожали зарницы, а в вышине с невнятным шелестом распускались холодные гроздья осветительных ракет.
Вправо, километрах в трех, шел ожесточенный ночной бой. С обеих сторон в нем участвовали пушки и минометы. Они лупили с такой яростью, что разрывы мин и снарядов слились в сплошной грохот. Просекая ночную высь, небосвод обшаривал луч прожектора, к канонадному гулу примешивалось тяжелое уханье бомбовых разрывов. Земля гудела и вздрагивала, встряхивая грузовики.
Миновав позиции тяжелой артиллерии, «Студебеккеры» ныряли в овраг и, подстраиваясь один к другому, глушили моторы. Солдаты спрыгивали на землю.
— Первая рота, шагом марш!
— Пятая! В походную колонну!
— Вторая рота! По четыре — становись! — раздавались во тьме приглушенные команды.
Командование торопит. И командиры рот, наспех проведя проверку людей, уводят штрафников по дну оврага к передовой.
— Прекратить курение!
— Отставить разговоры! — передаются по цепи распоряжения Суркевича.
Но солдаты и без предупреждения насторожены обстановкой, движутся молча, стараясь не звякнуть, не загреметь металлом, придерживают оружие и котелки. Иногда, правда, порхнет под оступь чей-то сдавленный матерок, но и только.
Яростная пальба на правом фланге постепенно слабела, шла на убыль. Но беспокойство сохранялось по всему участку. Фашисты беспрерывно подсвечивали окрестности, всюду возникали короткие злые перестрелки. То вдруг взъярится наш «максим» и зайдется в ответном лае немецкий «МГ», то наоборот.
Двигавшаяся впереди колонна пятой роты неожиданно резко останавливается, и, налетая друг на друга, останавливаются шагавшие вплотную за ней солдаты второй роты. Одновременно над вражескими позициями повисают сразу несколько осветительных ракет. Слух улавливает нарастающий, свистящий лет мины.
«Ш-ш-ш-ш» — и ощутимый толчок встряхивает землю под ногами. За первым взрывом следуют два других, почти слившихся, а за ними, с небольшим интервалом, — еще три. Разрывы ухают далеко за спиной, но ночь искажает представление о расстоянии, и кажется, что гитлеровцы обстреливают участок, на котором тенями застыли ряды штрафников. Сердце невольно обмирает при зловещем, нарастающем звуке летящей мины, и кое-кто из новичков не выдерживает, приседает на корточки, закрываясь руками.
— Не трусь, ребята! Это не наши! — подтрунивая над сжавшимся молодняком, подает голос Кусков.
В темноте человек чувствует себя менее уязвимым. Ночной покров, скрывая его, вызывает ощущение защищенности. Вот почему, пока темно, солдат, застигнутый обстрелом на ровном месте, испытает не больше страха, чем обычно, скажем, в окопе или укрытии. Иное дело, если в этот момент зависнет над головой ракета и сорвет, как колпак, оградительный ночной покров. Высвеченный, как на ладони, не защищенный со всех сторон, солдат сознает себя открытой пойманной мишенью. Не только зловещий посвист мин и снарядов, но любой другой подозрительный звук, направленный в его сторону, кажется смертельно опасным, нацеленным в него. И тогда трудно сохранить самообладание, не броситься в страхе на землю.
Павел давно, еще до войны, подметил это различие в реакции организма на один и тот же раздражитель в зависимости от освещенности. Помнится, как был поражен, впервые открыв это явление. Случилось так, что дважды за день ему повстречался на пути слепой, передвигавшийся с помощью палочки по неровной, выщербленной мостовой. Первый раз это произошло утром, а второй раз — непроглядной полночью. Утром Павел прошел мимо, посочувствовал инвалиду не больше обычного. А вот ночью, когда он сам шел с трудом, поминутно оступаясь и спотыкаясь, постукивание палочки слепца, бредущего впотьмах навстречу, пронзило его острой жалостью. Если нелегко зрячему, то каково слепцу?
И он был ошеломлен, осознав, что, в сущности, слепому передвигаться ночью нисколько не труднее, чем днем, потому что смена времен суток мало что для него меняет, и, значит, разница собственных ощущений Павла — следствие разного воздействия света и тьмы.
Одинаковыми должны бы быть и ощущения солдат, находящихся под обстрелом на открытом месте, но свет и темь разительно их изменяют. Была действительно между всем этим какая-то связь…