Влюбленные лжецы - Ричард Йейтс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разумеется нет. Совсем не заметно.
В свою бытность скульптором мать состояла в трех художественных организациях, и везде требовалось платить взносы — в Национальном обществе скульпторов, Национальной ассоциации женщин-художников и еще одной, которая именовалась «Кисть и перо», эдакий клуб женщин Виллиджа, некий реликт давнего Виллиджа времен блуз, фимиама, египетских сигарет с монограммами и Эдны Сент-Винсент Миллей[15]. По моей настойчивой просьбе она перестала платить дань хотя бы двум самым фешенебельным из этих коммерческих предприятий, расположенных в более престижной части города, но продолжала цепляться за «Кисть и перо», объясняя тем, что эта организация для нее «социально» важна.
Я согласился. Стоило это недорого, и иногда там устраивались групповые выставки картин и скульптуры — ужасные дни: чай с бисквитными пирожными, страшно скрипучие деревянные полы, группки леди в забавных шляпках, но зато какая-нибудь небольшая старая, вся захватанная скульптурная работа матери могла получить здесь «почетный отзыв».
— Видишь ли, они совсем недавно открыли двери для скульпторов, — поясняла она мне куда чаще, чем требовалось, — а до этого там собирались только художницы и писательницы. И разумеется, теперь изменить название, чтобы включить в него скульпторов, они не могут, но мы сами называем себя «художницами резца». — Это выражение казалось ей таким забавным, что всякий раз, произнеся его, она принималась безудержно смеяться, прикрывая рукой свои старые зубы или, позднее, с довольным видом демонстрируя сияние новых.
В ту пору я почти не встречался со своими сверстниками, разве что иногда забредал в какой-нибудь бар в Виллидже, пытаясь уяснить, что вообще происходит вокруг. Потом разок меня пригласили в одну компанию, и там я познакомился с девушкой по имени Эйлин, которая оказалась такой же одинокой, как и я, только научилась скрывать это более умело. Высокая, стройная, с пышными темно-рыжими волосами и хорошеньким круглым личиком, которое порой выглядело настороженно-суровым, будто от предчувствия, что жизнь собирается ее как-то надуть, Эйлин также происходила из, как она это называла, «убого-светской семьи с претензиями» (прежде я никогда не слышал подобного выражения и тут же добавил его в свой лексикон). Ее родители тоже давно развелись, она тоже не пошла учиться в колледж и, опять же, как и я, зарабатывала на жизнь секретаршей в офисе какой-то фирмы. В общем, «белый воротничок». Существенная разница между нами заключалась в том, что она пыталась убедить меня, будто ей нравится ее занятие, потому что это «хорошая служба», но я посчитал, что у меня еще будет уйма времени, чтобы отучить ее от этой мысли. С самого начала знакомства мы с ней практически не разлучались — разве что на время работы, — и так продолжалось весь следующий год. Может, это и не была любовь, но нам вполне удалось убедить себя в обратном: мы постоянно твердили друг другу и самим себе, что любим друг друга. А если мы часто ссорились, то, следуя логике кинофильмов, на то она и любовь. Мы не отходили друг от друга, но, думается, через некоторое время оба начали подозревать, что, наверное, поодиночке нам просто некуда податься.
Эйлин хотела познакомиться с моей матерью, а я, понимая, что это может оказаться ошибкой, никак не мог изобрести приемлемый способ отказать ей. И матери, как следовало ожидать, она не понравилась.
— Конечно, дорогой мой, девочка она приятная, — говорила она позже, когда мы остались вдвоем, — но я не понимаю, что тебя привлекает в ней.
Однажды Эйлин рассказала мне о занудном мужчине средних лет, который жил в том же доме, что и она, и пояснила:
— Он прожил так много лет на обочине искусства, постоянно болтая о нем, что теперь полагает, будто обеспечил себе все прерогативы художника. Но для этого он за всю свою жизнь ни разу не ударил палец о палец! Я имею в виду, что он такой же побирушка от искусства, как и твоя мать.
— Побирушка от искусства?
— Ну, понимаешь, когда человек всю жизнь валяет дурака, пытаясь пустить людям пыль в глаза, а на самом деле ничего собой не представляет… тебе не кажется, что это занудство? Что это пустая трата времени, причем не только своего?
Из прежнего чувства лояльности я было попытался защитить мать от обвинения, что та — «побирушка от искусства», но мои доводы оказались слабыми, неубедительными и сильно грешили против истины. Так что, если бы мы вовремя не переменили тему разговора, то опять поссорились бы.
Иногда, когда я возвращался домой утром и у меня едва хватало времени переодеться перед тем, как снова уйти на работу, мать встречала меня укоризненным взглядом и раза два даже сказала мне, словно я девушка:
— И все-таки, я надеюсь, ты понимаешь, что делаешь.
А однажды вечером, в конце того же года, в приступе неконтролируемой ярости, как это порой с ней бывало, она отозвалась об Эйлин: «эта твоя дешевая ирландская шлюшка». На самом деле это было не так уж и плохо, потому что позволило мне молча встать с обиженным видом, выйти из квартиры, хлопнув дверью, оставляя ее в раздумьях, вернусь я когда-нибудь или нет.
Той зимой я свалился с воспалением легких и попал в больницу, что могло показаться всего-навсего продолжением ставшей привычной для нас полосы невезения. Когда я уже шел на поправку, случилось так, что во время послеобеденного часа, отведенного для посещения больных, мать и Эйлин, до того искусно избегавшие друг друга, оказались в одном лифте, а потом вместе вошли в мою палату. Они сели по разные стороны высокой железной койки, на которой лежал я, и, то и дело запинаясь, повели разговор, перебрасываясь через меня фразами, так что мне все время приходилось поворачивать голову то в одну, то в другую сторону, чтобы видеть их такие разные лица, одно старое, другое молодое, и при этом стараясь придать своему лицу выражение, наиболее подходящее для каждой из них.
Затем Эйлин, задрав на мне подол больничной сорочки, начала массировать мне бок в районе грудной клетки.
— Ну разве он не замечательного цвета? — спросила она с фальшиво-радостным волнением в голосе.
— Ну да, мне тоже так всегда казалось, — тихо проговорила мать.
— А знаете, что все-таки лучше всего? — продолжила Эйлин. — Это то, что он везде одного и того же цвета.
Эта фраза могла бы показаться забавной, если б мама не предпочла выслушать ее молча. Слегка прикрыв веки и приподняв подбородок, она напоминала величественную вдову, которая вынуждена иметь дело с дерзкой буфетчицей. И Эйлин ничего не оставалось делать, как, убрав руку, положить ее себе на колени и опустить взгляд.
Через несколько дней меня выписали, но перед этим доктор с кротким видом честного человека прочел мне лекцию о благотворном воздействии на организм правильного питания и режима.
— У вас недостаточный вес, — пояснил он, словно я сам этого не знал и как будто не я всю жизнь стеснялся своей худобы. — И поскольку случаи легочных недомоганий уже имели у вас место, вам следует остерегаться туберкулеза, кстати, еще и потому, что по вашей физической конституции у вас есть предрасположенность к нему.
Добираясь домой на метро, с коричневым бумажным пакетом в руках, в котором лежали мои туалетные принадлежности, я понятия не имел, что мне со всем этим делать и как себя вести, но знал, что это не срочно. Теперь же меня ждали другие неприятности, и одному только Богу известно, как долго они продлятся.
Самое худшее, чего я больше всего боялся, случилось через месяц или два, одним теплым вечером, когда мы с Эйлин сидели у нее в комнате и она заявила, что хочет разорвать наши отношения. Мы с ней «женихались» — ее слово — уже целый год, но никакой перспективы она не видела. Ей «все еще интересны другие мужчины», а когда я спросил, какие именно, Эйлин отвернулась и так загадочно ответила на мой вопрос, что я сразу понял: увы, верх в этом нашем споре мне не одержать.
Я знал, что у меня есть веский аргумент: нет у нее никаких других мужчин. Однако и здесь она не полезла за словом в карман. Видите ли, ей нужна свобода, и пусть она останется одна и будет ждать у телефона, когда кто-нибудь позвонит ей и пригласит туда, где найдутся другие мужчины. И тогда она сделает свой выбор. Возможно, он окажется старше меня, будет лучше выглядеть и лучше одеваться, у него будут кое-какие сбережения в банке и представление, как жить дальше, но главное — у него не будет на руках матери.
Так что с этим было покончено, и немного позже, когда до меня дошел трагизм ситуации, мне пришло в голову, что я, наверно, умру. Я еще не достиг возраста Джона Китса[16], одного парня тоже с недостаточным питанием и видами на туберкулез, но в ту пору я еще не сделал серьезной заявки на гениальность, а потому моя смерть могла впечатлить разве что своей незаметностью — так сказать, некий юноша, угасший до срока, никому не известный солдат, не оплаканный ни единой душой, за исключением, возможно, лишь одной девушки.