Лицо другого человека. Из дневников и переписки - Г. Цурикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
4 февраля
Нет, А. Л., за вами только ваше личное чувство и кровное чувство за вашу дочь. За мною – чувство, воспитать которое я всегда считаю своим долгом, своею целью, чувство за всех, за церковь, за человека. С вашей стороны вы поступаетесь лишь моим чувством, потому что и чувство крови есть личное чувство; с моей стороны поступиться – значит угодить людям, перестав угождать Богу.
7 марта
Отрицая религиозные формы, мы часто впадаем в игнорирование лежащих под ними объектов. Выяснение последних есть настоятельная задача науки. Но критерии для определения, что мы их выяснили вполне, – в том, удовлетворяют ли выясненные объекты, выясненное психологическое содержание древним формам. Тогда последние могут быть устранены, как случайные.
У нас не принципов нет – людей нет. Это видно везде; на это именно жалуются лучшие люди, начиная с Л. Толстого.
Люди без зазрения совести убивают животных для биологических исследований; если суровый и истый ученый не убивает в наше время для этих исследований и человека, то только потому, что это нельзя при наших социальных обстоятельствах. Ясно, что причина только в этом. Отсюда очевидно, что нравственные мотивы, как таковые, потеряли для науки и кабинета ученого свое самостоятельное значение. Наука живет применением к обстановке жизни, как им же живет простейший организм – по ее представлению. И тут ничего не изменит заявление, что ученая работа имеет в виду «благо» будущего «человечества». Нравственные мотивы, отнесенные к наиболее абстракт-ным предметам, очевидно, перестают быть нравственными, потому что перестают определять непрерывную сеть людских поступков.
9 марта
О точке отправления человеческой мудрости.
Часто я испытываю такое состояние восторга от природы и ее жизни в глубине моря, на дне грязной лужи, в лаборатории, что с восторгом же предался бы в этот момент ее законам, по которым я должен, – как говорится, – «умереть», если сила распадания известной молекулы вобьет мне в висок кусок свинца. А тогда предложение, что я должен, «если не желаю нарушить жизнь Природы», не делать этого, – предложение, лежащее в основе всей теперешней науки, – является мне совершенно догматическим. В основе всего мышления, всех изысканий, всей философии и «жизненной мудрости» лежит догмат, что я не смею сейчас же, вместо этих рецептов, выйти из этих жизненных условий; и постановка проблемы общечеловеческой философии формулируется так: как ты сумеешь примениться к жизни, как ты должен ее понять, если решено провести ее, твою индивидуальную жизнь, до конца. «Пойми и расскажи, как понял ты жизнь, если решил провести ее до конца» (точно «задача для упражнения»!). Это звучит для некоторых, и для меня, так: «как ты оправдаешь разумно свое решение проводить жизнь до конца». Но само это решение, тем более, когда оно провозглашается долгом человека, звучит догматически и само оно первоначально принимается необоснованно прочно данной, готовой точкой отправления. Нетрудно видеть, что, таким образом, вся философия и вся человеческая «мудрость» имеет значение лишь в зависимости от этого догмата. Вне его она не имеет значение и есть такая же преходящая форма жизни, как какая-нибудь, сейчас существующая, радиолярия океана.
Предписывается определенный частный случай в качестве обязательного, тогда как разумно одинаково возможны и другие случаи. Везде, где спор, это значит, что найдено высшее общее понятие, безразлично включающее в себя частные, к которым принадлежат и наши спорные понятия. Спор и состоит в том, что спрашивается, почему надо выбрать именно эти понятия, или это понятие, а не равноправные другие. Везде, где спор, – есть и выбор. ‹…› А выбор разумно возможен там, где мысль возвысилась над разобщенностью частных понятий в понятии высшем и общем относительно них.
Почему надо непременно продолжать жить, не видно из общего понятия жизни Природы. А так как вся философия и все наше понимание жизни развились и развиваются, пока догматизируются, – что надо жить, то они и являются случайными эпизодами, неспособными дать Истины самой по себе.
19 марта. 12 ч. ночи
Чувствую себя очень слабо, болит грудь; опять почувствовал кровь во рту. Молюсь Господу. ‹…› Но, быть может, по Его судьбам благим мне надо будет умереть, за что заранее говорю: «Свят, Свят, Свят Господь Саваоф! Благословен грядый во Имя Господне». В жизни меня привлекало бы остаться для магистерского и, вообще, для того, чтобы сделать, что видно под руками, на ниве Божией. Но да будет, пожалуй, Его Святая Воля! Я сделал великое открытие для моей душевной жизни на этих днях: я реально понял, как все это пережитое было мне нужно. Итак, тем более искренно говорю: да будет и впредь и всегда Его Святая Воля, которая любит нас, всех более, чем мы сами себя!
Но на всякий случай, на случай моей смерти, хочу оставить документ, – чтобы не было глупых недоразумений и истолкований случившегося со мной; а этих глупых перетолков и недоразумений я боюсь больше всего, ибо нет вреда в мире более, чем тот, который происходит от перетолкования на свой лад фактов. Итак, во избежание такого ужасного вреда я и считаю долгом оставить документ, который дал бы настоящее освещение на мои действия и мое состояние.
Очень подавленный духом по кончине моей незабвенной тети Анны Николаевны я, к моему сожалению, не мог найти удовлетворения и мира в Иосифовом монастыре; главным образом потому, что хотелось научной атмосферы и обстановки, которых я лишился с окончания Академии. Я поехал искать счастия в Петербурге и, может быть, тут моя сильная ошибка. Здесь ко всему прежнему присоединилось тяжелое чувство одиночества, которое должен испытать всякий, попав из человеческого общества в учреждения этого ужасного города. Тут-то неожиданно я встретил А. Л. П-ву и ее дочь, которые так отличились от всех, кого я знал в Петербурге (и даже в мире – при тогдашнем моем настроении), что я сразу прибег под их кров. Я искал человека и дружбы, т. е. человеческих отношений и, видимо, нашел их; как ни противоречило это моим антиципациям мира, я стал убеждаться, стал убеждать себя, что «нашел искомое» в этих по правде на редкость добрых людях. Но я искал, говорю по Богу, именно человеческих отношений… Вскоре выяснилось, однако, как опасно полагаться на «мир» и доверять ему. Началось типичное несчастье нашей жизни: непонимание, недоразумение, перетолковывание на свой лад, а с другой стороны, страшная вера в себя, в свое понимание, разумение и толкование; а за верой и дело. Я, вялый, раскисший, скверно-опустившийся духом, – с одной стороны; А. Л., верующая в свое понимание и потому слепо идущая по своему пути, наполовину бессознательно направляя все к цели, раз создавшейся в мозгу, – с другой. Вот – театр наших действий.
К моему несчастью, я слишком поздно стал приходить в себя от того миража, того самообмана, в котором я находился, не поверив нашим великим отцам ‹…› предупреждавшим много об опасностях при необдуманном и невнимательном приближении к людям «мира сего».
Вербное Воскресение. Иосифов монастырь
Монашеская жизнь имеет в виду проникновение в жизнь духа, – то, что мы теперь назвали бы «психологией религиозного опыта». Это постоянное бодрственное прислушивание к тому, что желается в нашем духе, как он живет, болеет, поднимается и растет. Тут источник тех «сокровищ ведения», о которых говорили святые отцы.
Незрелая религиозная жизнь в сущности «действительно» все еще считается, по преданию прежних дней, окружающей «мир», ее порывы выше его, и те минуты подъема, когда ей как-будто удается удержаться на той высоте духовного зрения, суть в сущности еще насильные мечты, в которых душа сильна, пока далека от «действительности»; я это испытал горько, падал в самые сильные моменты религиозного подъема души. Дух будет вполне и a priori силен против всякого давления «мира» тогда, когда религиозный мир откроется ему не как насильное создание представлений и идей, но как явная психологигеская действительность, более «действительность», гем какой-либо «материальный мир».
Достигнуть того, чтобы религиозный мир стал явной «действительностью», достигнуть состояния «религиозного опыта», – это дело уже немалого подвига; и мы стремимся к «религиозному опыту», полагаем в этом бодрящую цель Жизни. Вера, что, когда я упал в самый сильный, по-видимому, момент моего религиозного подъема, в этом виновато собственное мое мечтательное соединение с религиозным миром; но что с большим проникновением в глубине моего духа в дух исторически открывшейся Божественной Жизни, с сближением с настоящей «действительностью» религиозного мира, я буду силен им, опытно познанным «победителем ада и смерти», против «мира», – эта вера побуждает нас добро встать каждый раз, как упадем, – чтобы идти далее и с нею, благословясь, дерзая и оставляя за спиной бремя греха, вступаем в страшное общение с Божественным путем, Истиной и Жизнью.