На узкой лестнице - Евгений Чернов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Куда несесси?
На улице Наташа глубоко вздохнула, ладонью погладила теплые от солнца шершавые деревянные перила крыльца и зажмурилась. Когда открыла глаза, первое, что увидела, — выпустивший желтоватые листочки тополь, а под тополем, у первой ступеньки крыльца, улыбающегося Мишу, Олиного мужа, который в одной руке держал раскрытый кулек с мандаринами, а в другой — в целлофановом мешочке десятка полтора яиц.
— Привет, Наташенька, — сказал он. — Ты извини, но я только вчера узнал, что ты в больнице. Раньше прийти не мог. А найти тебя мне знаешь чего стоило… — Он говорил и поднимался по ступеням. — Все больничные справочные обошел, мотался, в общем, как футбольный мяч. Ну, что нового? Ты словно птичка в золотой клетке. Здравствуй, Наташенька. — Миша стоял рядом. — Это тебе от меня, — протянул мандарины и мешочек с яйцами.
Наташа чувствовала себя очень неловко: вот уже сколько дней не приводила лицо в порядок. Она с брезгливостью думала, что выглядит, наверное, синей и зеленой, и халат еще дурацкий — при свете дня он выглядел замусоленным и обветшалым. А потом, Миша не друг никакой, ни по работе, ни так…
Пока Наташа в растерянности думала, как вести себя, Миша, по-мальчишески шмыгнув носом, сказал:
— Когда я узнал, что тебя положили в больницу с желудком…
— С печенью.
— Неважно, все равно с желудком. Я, конечно, сразу решил, что нужно идти. А вот что можно принести из еды — не знал. Полез в медицинскую энциклопедию, а там ничего нет. Я в другие хитрые книги. Ага, читаю, яйца можно. Ну, я сразу — р-раз — из холодильника десяток… Выложил на стол. А они грязные какие-то. Все в этом… в общем, как над коптилкой держали. Ну, думаю, так не пойдет. Налил в таз теплой воды, насыпал стирального порошка и каждое яичко, значит, с мочалкой…
Если бы Миша говорил о другом, Наташа, возможно, оставалась бы с лицом растерянным и некрасивым от болезни, желтым, с темными провалами под глазами. Но сейчас, представив, как Миша разводит стиральный порошок и каждое яйцо моет мочалкой, она расхохоталась, первый раз, может быть, за последние месяцы. Миша даже оторопел, как удивительно изменилось ее лицо.
И тогда Миша сказал то, о чем он, может быть, и не хотел говорить:
— Все очень странно. Виделись мы один раз, но после у меня было такое ощущение каждый день, словно вот-вот откроется дверь и войдешь ты, Наташенька. Ах, боже мой, говорю и сам чувствую — как-то банально все… Но поверь мне, Наташенька, увы, это так.
И стал Миша ходить в больницу к Наташе каждый день. Для этого находил он тысячи причин. Вначале Наташе было не по себе от внезапного Мишиного внимания. Но потом она стала задумываться: а почему, собственно, не Миша? Ну и что, если женат и семья у него? Мария Ивановна, соседка по дому, тоже вышла за женатого и пожилого. Все тогда осуждали, в глаза говорили: семью разбила, старика взяла. А жить они стали — всем бы так. Каждый вечер он выходил во двор коврик выбивать. Мария Ивановна тоже не жаловалась, одеваться стала лучше. И Наташа подумала, как она — Наташа — теперь понимает одиноких женщин. Это ужасно — быть в одиночестве. А еще ужасней — быть одинокой и больной. С тех пор как стал приходить Миша, Наташа перестала чувствовать себя одинокой.
Особой симпатией к Наташе в больнице прониклась дежурная сестра тетя Зоя. Она не была старой. Как узнала потом Наташа, было ей сорок пять лет; но ей можно было дать вое пятьдесят пять. Какая-то она всегда была чистенькая, хрустящая крахмальцем, все на ней подогнано и в то же время старомодно… Так и чувствовалось, что потягивает от тети Зои нафталином. Больные любили ее за спокойствие, за умение мастерски делать уколы.
Вечером, часиков в девять, десять, когда другие отходили ко сну, Зоя приглашала Наташу к своему столику в коридоре.
— Вот и ладненько, ночь, кажется, пройдет спокойно, пьяных нет, — обычно начинала тетя Зоя, хотя какие тут могут быть пьяные, — хорошо хоть себя передвигают от койки до туалета. Но тетя Зоя всегда начинала именно так.
Вечерами в больничном коридоре желтый успокаивающий свет. Неподвижные листья двух больших раскидистых фикусов кажутся неживыми, вырезанными из картона и облитыми темным лаком.
Тете Зое очень понравился Миша, и, рассказывая о своей жизни — а делала она это умело: или говорить раньше много приходилось, или думать, — рассказывала так, словно прикидывала на Мишу.
— Он постарше тебя, это хорошо. Это, значит, и сам на ногах стоит, и тебя поддержит, когда надо. А вот меня никто не держал, я сама держала. Я с моим — одногодки. Вначале-то шло все ничего, а вот когда этак к тридцати стало — и рюмки заглатывать стал, и по чужим шастать. По молодым. И ребенок для него не спасение… А твой не пошастает. Отшастал.
— Ничего не вижу в этом хорошего, тетя Зоя. В какой-то мере это ужасно. У него и тепла никакого для меня не осталось. Вот я, допустим, встречалась с одним, все же долго встречалась. Если мы шли по улице и вдруг лужа какая-нибудь или ручей после дождя, он сразу же брал меня на руки. Или, допустим, остановится прикурить, а я специально иду дальше и даже убыстряю шаги. Так он меня каждый раз догоняет и целует прямо при всех, и еще извинения просит, что задержался.
Тетя Зоя пылко перебивала:
— Не верь этому. Постучится беда — тогда поймешь, кто носит на руках, а кто пешком ходит. Теперь мамки у тебя нет, одна теперь ты, так что думать должна вдвойне строже, и в друзья себе отбирать не кого попало. Этот, кто ходит к тебе, — много выдюжит. Помяни мое слово. И не такой уж он избалованный, это же сразу видать.
«Пожалуй, тетя Зоя права, — думала Наташа. — Миша хороший, и сорок четыре года ему никогда не дашь. Лет тридцать, не больше. И мне тоже никто не дает тридцать — года двадцать четыре, не больше.
А шесть лет разницы — вполне нормально. А Толя — это ненадежно. Это каждому ясно, что совсем ненадежно. Надо же, ни разу не пришел…»
Как-то Миша сказал:
— Всю жизнь, Наташенька, я искал, ну, как сказать тебе… девушку… на которую можно было бы опереться, которой я мог бы уткнуться в грудь и всплакнуть. Но найти эту, как ее, девушку никак не мог. Все они, которые встречались в моей судьбе, сами стояли на земле не твердо, сами нуждались в поддержке, им самим бы кому поплакаться. И вдруг встречаю тебя.
Наташа слушала Мишу, разглядывала первую седину на его висках и думала, какой он все-таки порядочный: никакой грязи на жену. И еще думала Наташа, что плакаться не будет. Раз он не любит, чтобы плакались, — значит, не будет. Толе, например, все равно…
А перед самой выпиской Миша заявил, и вид у него был торжественный, и голос хрипловатый:
— Что меня связывало с женой, Наташенька, это сынишка. Авось, думал, оправдаются в нем мои несбыточные надежды. Сынишка сейчас подрос, на ногах крепко стоит, в пятый класс перешел. В какой-то степени я о нем позаботился…
Наташа ничего не ответила. Наташа кивнула.
О том, что ребенок останется без отца, Наташа как-то не думала, хватало своих собственных переживаний. Что тут особенного — ну, переехал отец на другую улицу, в другой дом… Много ли это меняет? Не в другой же город. Сколько угодно растет без отцов. И она вот осталась без мамы… Миша человек порядочный, он будет навещать сына, приносить ему подарки, гулять с ним.
Из таких мальчиков крепыши вырастают — всем на зависть…
Самое главное, конечно, Мишин возраст. Но она найдет в себе силы не замечать насмешливых взглядов, она все больше понимает, что это от зависти.
Из больницы ее выписали в середине апреля. Шла она домой и на руке несла ненужное теперь пальто. Ярко светило солнце, Наташа щурилась и вспоминала, где у нее лежат темные очки. Из первого же автомата позвонила в комитет Гене Лапшину.
— Приходи, — сказал Гена. — Возьмем шампанского и достойно, на высоком уровне, проводим тебя в цех на прежнее место.
— Спасибо, — сказала Наташа, и ей захотелось обнять и расцеловать Гену.
Как чу́дненько все складывается. Снова будет у нее свое место за конвейером. Будет она закручивать три болтика. Закрутит — возьмет следующую деталь. И у этой закрутит… и у этой… и так до бесконечности… И жизнь снова наполнится смыслом.
Вечером неожиданно, как снег на голову, свалился Толя. К своему ужасу, Наташа почувствовала, как словно бы остановилось сердце и прекратилось дыхание. Чтобы не упасть, она вцепилась в дверной косяк.
— Здравствуй, — сказал Толя и шагнул в комнату.
Наташа пискнула, протестуя, или ей показалось, что она пискнула.
— Я слышал, — сказал Толя, — к тебе какой-то другой привязался. Совсем ни к чему.
— Ну, знаешь, это тебя не касается.
— Касается, — сказал Толя, — самым прямым образом касается. Ты вот что — не суетись, сядь-ка к столу, давай поговорим.
Толя снял пиджак, повесил его на гвоздик у двери, как он это делал всегда.