На исходе дня - Миколас Слуцкис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Угадав затруднительное положение Наримантаса, подошел Рекус, произнес по-латыни какую-то банальность доктор Кальтянис, незаметно втершийся в палату… Отними у нас, врачей, нашу затасканную латынь, мы бы чувствовали себя голыми… Наримантас в ответ обронил не менее банальную фразу и снова углубился в свои мысли о больном, только о больном — о старых и новых признаках болезни, стершихся, порой отрицающих друг друга… А взгляд его, отсутствующий и сосредоточенный, скорее даже не взгляд неощутимые толчки подсознания вели Наримантаса к чему-то сокровенному, чуть ли не запретному, что ни в коем случае не должно было его интересовать, а вот ведь интересовало, к каждой черточке, возвещавшей о жизни, столь далекой от жизни его, Наримантаса, и, однако, влиявшей на нее, как смена лунных фаз на морские приливы и отливы. Был ли ты счастлив, столь высоко, до головокружительных вершин взлетев? Нет, не на людях, гордясь делами и достигнутым, а проснувшись среди ночи, один на один с не признающей никаких заслуг темнотой? В этом пронзительном, каком-то нескромном вглядывании в больного было нечто унизительное, несовместимое с призванием и профессией Наримантаса, но там же, в подсознании, другой голос оправдывал это пристальное наблюдение, ведь, взваливая на него сей тяжкий груз, Казюкенас не спросил, сможет ли он нести его. Всучили дерево, выдранное с корнями, с налипшими на них комьями земли, с жучками и червячками под корой — неси! Кто он, этот Казюкенас? Разве я не имею права спрашивать?
— Наш больной плохо дышит носом, — констатирует Рекус.
— Искривлена носовая перегородка, — соглашается, думая о своем, Наримантас. Кальтянис, чьи гибкие, как вьюны, пальцы обшаривают каждого пациента, замечая любой прыщик, горячо вмешивается в разговор:
— Заметили? На ногтях грибок.
— Грибок нынче не редкость. — Рекус наклонился поправить одеяло, сбитое в сторону. Обнажилась ступня с желтыми ногтями, на пальцах и пятке старые мозоли. И грибок и мозоли, будто у студента, вынужденного таскать тесные сапоги, — все это как-то примиряло с больным, смягчало недоверие, но он не желал оставаться только больным, был как бы медиумом, способным рассказать о том, чего и сам не ведает. Наримантас снова уставился в лицо Казюкенаса, бледное, утомленное болью и все-таки довольно красивое лицо. Природные краски, изгнанные болезнью, сошли со лба и щек, седеющие волосы приобрели за несколько суток после операции голубоватый оттенок и прямыми тонкими прядями раскинулись по подушке, словно свидетельствуя о существенной перемене, происшедшей в организме. Подергивалось веко, скрывавшее стеклянный глаз, только он никак не желал утихомириться. Изменился ли Казюкенас? Говорят, окружал себя подхалимами… Один Купронис чего стоит! Наримантас потерял жилку пульса. Господи, какой мусор лезет в голову… Непрестанно вытирая после операции этот лоб, смачивая водой запекшиеся губы, он нераздельно сросся с больным с его учащенным, куда-то спешащим дыханием, стонами и вздохами, проник в него, словно физиологический раствор в вену. Сейчас брусок лба белел отчужденно, почти зловеще, не потому ли чудилось Наримантасу, что он не знает ничего определенного и боится мгновения, когда все прояснится. Однако неопределенность не являлась главной или единственной причиной, почему он так жадно всматривался в лицо больного, и это раздражало его, как будто вместо старательного и уважительного Рекуса в палате торчит Ригас, язвительно ухмыляется и цедит, как только он один умеет: «Значит, спасаем человечество, отец?» Ни один врач — он свято верил в это! — ни один врач не вправе задавать себе вопрос, кого он спасает, но уже который раз давился он этим вопросом, чуть не вслух задавая его себе, и не чувствовал себя негодяем. Между тем, расталкивая все остальные мысли, подползала тяжелая и бесстрастная: какое уж там «спасаем», так… на день-другой отодвигаем конец, одинаково для всех неотвратимый. Он мотнул головой, пытаясь прогнать эту мысль. Неодолимая сила влекла его туда, куда он обычно избегал даже заглядывать, влекла и посмеивалась над его, по мнению сына, старомодными представлениями… А тут еще этот незваный-непрошеный Кальтянис вертится. Пристал как банный лист, хочет отыскать у больного какую-нибудь мелочишку, к которой можно прицепиться и тем привлечь всеобщее внимание. Разве это недостаточное предостережение тебе? Возьми себя в руки, пока не поздно!
Почуяв нарастающие неприязнь и напряженность, Кальтянис заторопился — «Приветик! Бегу!» — и выкатился из палаты.
Как самочувствие? Хорошее, очень хорошее, а? — Наримантас услышал собственный голос. Противно, сколько в нем слащавости, наигранного бодрячества. — А как сердечко? Оступилось было, однако не подвело нас! — Наримантас улыбнулся, пытаясь вызвать ответную улыбку. — Что ж, река возвращается в свои берега… Измерим-ка, с вашего разрешения, давление. Отлично, отлично, товарищ Казюкенас! Двигатель переходит на нормальный режим, и все остальное скоро восстановится. Главное — хорошее настроение и полное доверие к медицине. Время работает на нас, товарищ Казюкенас, а не на болезнь. Это вам и доктор Рекус может подтвердить.
— Абсолютно согласен с коллегой Наримантасом, — сухо согласился Рекус.
Болтаю, как тот профессор: товарищ Казюкенас да товарищ Казюкенас… А вот Рекус не желает подхалимничать. Мямля, увалень! Все им помыкают, а тут чуть не зависть к ординатору кольнула.
— Будем говорить откровенно. — А ведь вру бессовестно, пронеслось в голове, хотя то, что собирался он сказать, и не было ложью. — Как вам известно, после трудных операций, а ваш случай не из легких… могут быть различные осложнения… Шок мы преодолели, но это не все. Да, да! Должна войти в норму пищеварительная система. И пневмонии следует опасаться, ну, воспаления легких, понимаете? Организм у вас достаточно крепкий (какой, к черту, крепкий!), да и мы начеку. Но так просто лежать не позволим. Придется нам двигаться, учиться сидеть. — Наримантас приобнял больного за широкие плечи, помог чуть-чуть поднять голову. Казюкенас при этом зажмурился, на лбу выступил пот. — Ничего, ничего! Потом научимся стоять, ходить… Я пришлю сестру Глорию, будет учить вас правильно дышать. Запишите-ка, коллега Рекус, дышит неправильно, ртом. Индийские йоги — слышали, полагаю, о них? — придают дыханию огромное значение… Договорились?
— А как я там… на столе… держался? Неплохо, доктор?
Он и спрашивал и как бы не спрашивал об этом — страх показаться смешным или слабым, во всяком случае, не таким, каким он привык считать себя, сразу не проходит. Откуда ему знать, что шок был куда опаснее самой операции? Что опасность еще витает над ним, и куда большая, чем там, на столе, перед операцией?
— Как мужчина держались, товарищ Казюкенас! Анестезиолог у нас симпатичная женщина, так вы с ней все шутили.
— А я и не помню ничего… туман… — Казюкенас говорил с трудом, словно ученик, отвечающий плохо выученный урок. — И будто бегу я по саду… Такой большой сад… и туман… Ветки, одни ветки… И воздуха не хватает… Никак не могу глотнуть воздуха…
— Эффект наркоза. Анестезиолог в разговоре с сестрой помянула, что купила хорошие яблоки — белый налив… Вам и почудился сад.
— Вот как… Гм… Вот как?
Губы Казюкенаса тронула улыбка, еще робкая, но уже готовая довериться миру, где существуют ветви яблонь с завязью плодов. Не скажешь же ему, что, засыпая, он беспрерывно твердил о Каспараускасе, словно не было в его жизни большей боли, словно дети, которых он не решается позвать, внушают ему только страх… Вспомнив о них, как будет он реагировать — шептать или выкрикивать их имена, подобно тому как поминал в беспамятстве имя учителя? Наримантас вновь увидел Казюкенаса на операционном столе, окруженного белыми халатами, и снова возник у него в ушах неожиданный, доносящийся из глубин подсознания, из другой жизни, из недосягаемых далей и туманов бессвязный шепот. Как будто не этот, уже вновь становящийся Казюкенасом человек бредил тогда в операционной, а кто-то другой, вызывающий острое сочувствие.
— Доктор… Скажите… когда… я… мне…
— Что? Разрешим вставать? Не бойтесь, насильно поднимать не будем. Разные люди есть, одни после операции и пальцем шевельнуть не решаются, другие и двух дней утерпеть не могут — скрючится весь, а ползет к телевизору… Вот окрепнете…
— Точно, — поддержал Рекус, напряженно прислушивавшийся к диалогу врача и больного. — Вам-то хоть завтра!
— Завт-ра? — Улыбка снова тронула губы Казюкенаса, сверкнул живой глаз, в котором дремали отключенные операцией опыт и смекалка этого человека: острое словцо, а еще лучше анекдотец, и заблестит, засветится верой его пока подозрительно-сосредоточенный, мрачный взгляд. Именно этого и добивался всеми силами Наримантас — разговорить, внедрить в душу больного семя надежды, чтобы зазеленело оно буйным ростком!