Куприн - Олег Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заикин, весьма осмотрительно усевшийся на хлипкий венский стульчик на тонких ножках, в ответ только сопит, смотрит любовно на Куприна и поднимает в немом приветствии тонкий стакан смирновской водки.
После первых пожеланий и тостов Куприн просит:
— Дядя Яша! Мою любимую…
Яков Адольфович Бронштейн, инженер, меценат артистической молодёжи суворинского театра, перевёл на французский язык и посвятил Куприну свой перевод солдатской песни «Соловей, соловей, пташечка, канареечка жалобно поёт!». Хохот поднимается за столом, когда он залихватски исполняет её:
Россиньёль, россиньёль,Птит'уазо,Лё канариеШант си трист, си трист!Эн… Дё… Эн… Дё…Иль нья па де маль!Лё канариеШант си трист, си трист!..
— Джакомо! — зовёт Куприн клоуна.
Когда тот поднимает голову, через весь стол летит пустая тарелка, которую Жакомино ловит и возвращает назад. Куприн принимает её с ловкостью профессионального жонглёра.
— Браво, Александр Иванович! — взрываются аплодисментами гости.
— Ну что вы! — смущается Куприн. — Я только подражаю чистоте броска нашего Джакомо.
Именинник мил, весел, остроумен. Он ничего не «изрекает», не возвещает непререкаемым тоном, не одёргивает младших. Вержбицкий спрашивает у Куприна, при каких обстоятельствах появился у него портрет Льва Толстого.
— Эту фотографию мне доставил литератор Сергеенко, — объясняет Куприн. — Подарок был сделан по инициативе самого Льва Николаевича, причём великий писатель просил передать поклон и совет: «Пишите по-своему». Совет этот принять к неуклонному исполнению мне было нетрудно. Ведь я ни к одной писательской группе не примыкаю…
Куприн рассказал, что видел Толстого только однажды, мельком. Потом получил приглашение приехать в Ясную Поляну, два раза отправлялся, но доехать не мог.
— Почему же? — удивляются гости.
— Страшно было! — Куприн развёл руками и растерянно улыбнулся. — Нет, ей-богу, мне казалось, что старик посмотрит на меня своими колючими глазами и сразу всё увидит. А мне сделается стыдно и страшно…
У всех ещё жива в памяти смерть Толстого, болезненно и остро пережитая Куприным.
— Так я с ним верхом и не поездил… — задумчиво говорит он. — Но зато в тот самый час, когда Старик умирал на станции, я в Одессе перечитывал «Казаков» и плакал — плакал от умиления и благодарности…
— Вот они, тернии литературной деятельности и славы, — вступает в разговор Измайлов. — Когда Толстой скончался, прикрываясь его авторитетом, критики начали сводить личные счёты, а пресса подняла какофонию, от которой за версту разило саморекламой.
— Я бы заставил для литераторов ввести обязательную дисциплину — уроки нравственности, — поддерживает его Батюшков, помогая словам плавным, изящным движением руки. — Чтобы ежегодно сдавали экзамен, и самой строгой комиссии.
— Да, в профессии литератора много отвратительного, — соглашается Куприн. — Сколько мусора и человеческой грязи пропускаешь через себя! Чего стоят разбойники издатели! Эти хищные вороны, прожорливые и ненасытные! Они торопят нашу бедную фантазию, чтобы туже набить себе карманы. А бульварные строчилы, вроде Фомы Райляна или гнусного Оскара Норвежского, которые полезли в спальню, в ванную, в нужник к писателю! Ах, будь проклят тот день, когда я впервые увидел в печати свой рассказ! — с полушутливым трагизмом восклицает он. — Почему мой ротный командир, капитан Фофанов только посадил меня под арест, а не выпорол за это! Нет горше хлеба на свете! Почему я ушёл из армии? Ведь перед самым уходом мне была обещана должность батальонного адъютанта. А вы знаете, друзья, что такое адъютант в пехоте? Это офицер, получающий в своё распоряжение верховую лошадь! — Куприн щурит свои маленькие серо-синие глазки. — Нет, любая другая профессия была бы, право, спокойнее и чище, чем литературная. И почему я не поступил в бранд-майоры, когда ещё был молод? Почему я не остался у инженера Тимаховича продавать ватерклозеты?..
Между тем из кухни, откуда всё сильнее доносился раздражающий обоняние запах гуся, запекаемого каким-то особенным образом в тесте, вышла Елизавета Морицовна и знаком позвала мужа. Монолог был оборван на самом интересном месте.
Воротился за стол Куприн с печальным лицом.
— Эх, стар становлюсь, — сказал он, качая головой.
Оказывается, кухарка занозила палец, Куприн хотел зубами, как это он обычно делал, вытащить занозу и не смог.
— Первый признак надвигающейся старости, — заявил он. — Зубы перестают осязать. Раньше я эту операцию производил великолепно…
В гостиной вернулись к литературным темам.
— Я не советую никому писать о том, что вы никогда не видели и не испытали, — говорит Куприн, обращаясь к молодым — Вержбицкому и Ялгубцеву. — Это всегда будет неубедительно, потому что убедительность создаётся подробностями, деталями. Однако как трудно находить эти детали! Иногда они у тебя перед самым носом, но ты их не видишь. Вот-вот! Надо научиться не только смотреть, но и видеть. Возьмите «Анну Каренину» — в этом огромном романе вы найдёте не более двух десятков хорошо подсмотренных автором и на всю жизнь запоминающихся подробностей. Вроде, например, таких: там, где говорится про Анну: «Было что-то ужасное и жестокое в её прелести»; или «Вронский чувствовал, что ему, так же, как лошади, хочется двигаться, кусаться, ему было и страшно и весело». Купец у Толстого крестится, «словно боится выронить что-то»… Только в одном случае Толстой не подыскал эпитета, — он пишет в той же «Анне Карениной»: «Чувства давили её какой-то тяжестью». Вы понимаете — «какой-то». Ведь это ровно ничего не говорит!..
Вержбицкий сказал, что прочёл где-то, будто Шиллер мог писать только тогда, когда на столе у него лежали гнилые яблоки.
— К сожалению, это не единственный случай, когда историки до смешного большое значение придают некоторым профессиональным навыкам писателей, — возразил Куприн. — Важно самому руководить собой, своим творчеством, даже своим воображением. Вы читали фантастические романы Соломина? — обратился он к гостям.
— Если нет, то потеряли немного. Так этот Соломин рассказывал мне, что ложится спать, положив себе на голову резиновый пузырь с горячей водой. Ему начинают сниться кошмары, жена его будит, и Соломин торопливо записывает свои ужасные сны, чтобы потом использовать их как мотивы для очередной главы романа. К чему эти грелки, когда можно развить у себя нормальное, здоровое воображение!
Он помолчал и добавил, словно обращаясь уже только к самому себе:
— Ей-богу, я хотел бы на несколько дней сделаться лошадью, растением или рыбой… Я хотел бы пожить внутренней жизнью каждого человека, которого встречаю!
3
По Елизаветинской улице мимо зелёного домика Куприных шли процессии на гатчинское кладбище. Довольно часто это были проводы убившегося лётчика. Тогда звуки траурного бетховенского марша заглушались рёвом аэропланов: в воздух поднималась вся летучая эскадра и кружила над кладбищем. Вместо памятника на могиле устанавливался пропеллер, а в круглом отверстии для винта помещалась фотография погибшего. Воспитанники военно-авиационной Гатчинской школы Гатаюн платили жизнью за то, что стремились завоевать небо.
Первые русские лётчики! Они завораживали воображение Куприна, всегда ценившего превыше всего отвагу, смелость, дерзкий молодой порыв, и он нашёл им определение, простое и точное, — «люди-птицы».
«Да, это новая, совсем новая странная порода людей, появившаяся на свет божий почти вчера, почти на наших глазах, — писал он в очерке, посвящённом пилоту Н. К. Коновалову. — Мы, современники, перевалившие через четвёртый десяток лет, были свидетелями многих чудес. При нас засияло на улицах электричество, заговорил телефон, запел фонограф и задвигались на экране оживлённые фигуры, забегали трамваи и автомобили; радиотелеграф понёс на сотни вёрст человеческую мысль, подводные лодки осуществили дерзкую мечту Жюля Верна… И вот мы уже перестали удивляться большинству открытий. Щёлкая медным выключателем, мы в тот момент, когда комната озаряется ровным ярким сиянием, уже не говорим себе с радостной гордостью: «Да будет свет!» И любой петербургский коммерсант, слыша голос своего доверенного, говорящего из Москвы, кощунственно восклицает: «Прошу погромче. Сегодня телефон чертовски скверно работает!»
Но авиация никогда не перестаёт занимать, восхищать и снова удивлять свободные умы. Вот они высоко в воздухе проплывают над нами с поражающим гулом, волшебные плащи Мерлина, сундуки-самолёты, летающие ковры, воздушные корабли, ручные орлы, огромные сверкающие чешуёй драконы — самая смелая сказка человечества, многотысячелетняя его грёза, символ свободы духа и победы над тёмной тягостью земли! Само небо становится ближе, точно нисходит к тебе, когда, подняв кверху голову, следишь за вольным летом прозрачного аэроплана в голубой лазури».