Любовь и фантазия - Ассия Джебар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шерифа постарела, здоровье ее пошатнулось. Застыв неподвижно, она дает волю словам, которые звучат для меня, но и сама она как бы вновь обретает свободу. О чем она тоскует, почему вдруг дрогнул ее голос?..
Я не сказительница и не переписчица древних манускриптов. Мне хочется петь, не связывая себя ничем, никакими условностями.
Отбросив воспоминания детства и отрешившись от всего, обнажив душу, я хочу превратиться в дарительницу, протянув руки к героям минувшей войны или девочкам — скиталицам, населяющим тишину, которая приходит на смену грохоту боя… Мой дар это то, что хранит израненная память, а ищу я, быть может, ров, наполненный водой, чтоб утопить там слова, которые причиняют боль…
Шерифа! Мне хотелось бы описать твой бег: в пустынном поле на твоем горестном пути встает вдруг дерево, а ведь ты так боишься шакалов. Потом тебя везут мимо деревень, твои стражи оставляют тебя в лагере для пленных, который ширится год от года… Голос твой попал в ловушку; моя французская речь преображает его, но отнюдь не украшает. Я как бесплотная тень следую за тобой!
Слова, которыми, мне казалось, я одарила тебя, подернуты траурным крепом, подобно свидетельствам, оставленным Боске и Сент-Арно. Ведь пишутся они моей рукой, а я сознательно иду на такое смешение — единственное не осуждаемое верой предков, — смешение языков, но не крови!
Слова, точно факелы, высвечивают моих подруг, моих союзниц; но они же и разлучают нас окончательно. Склоняясь под их тяжестью, я расстаюсь с родиной.
Второй такт ТрансМоя бабушка по матери живет в моих воспоминаниях в образе мрачной от сознания своего бессилия львицы, издающей хриплые звуки.
Как правило, раз в два или три месяца бабушка созывала местных музыкантш: трех или четырех женщин почтенного возраста, одна из которых была слепой. Они являлись в своих поношенных тогах и кружевах, прикрытых традиционным покрывалом не первой свежести, с завернутыми в платки барабанами.
Им тут же торопились принести кануны[62] с раскаленными углями. Раскрасневшиеся лица женщин, окутанные первыми струйками дыма… Девушки-служанки расставляли жаровни в затемненной комнате бабушки, которая не показывалась с самого утра.
Комната постепенно наполнялась запахом ладана; музыкантши раскладывали свои барабаны, чтобы согреть их кожу, а слепая тем временем, примостившись на краешке высокой кровати, начинала бубнить заунывную молитву.
Этот дрожащий голос в ночи и пугал нас, и привлекал, так что, заслышав его, мы с моим двоюродным братом со всех ног бросались туда… Я была тогда совсем маленькой, поэтому мальчик, чуть постарше меня, пользовался у меня некоторым авторитетом; дерзкий, неугомонный, он все время выводил из себя мать, которая на грани самого настоящего нервного припадка бегала за ним по бесчисленным террасам. Я как сейчас вижу ее, безуспешно пытающуюся догнать его, чтобы задать хорошую трепку… Мальчика почему-то прозвали «меджнун»…[63]
Эти странные дни начинались обычно литургическими песнопениями маленького оркестра, и в этот момент наши взаимоотношения с братом преображались, мы как бы менялись ролями. Он весь съеживался от страха и, несмотря на то что я была младше, пугливо жался ко мне в ожидании зрелища, которого страшился. Я же, напротив, испытывала жгучую радость, получив возможность присутствовать на спектакле. Усевшись рядышком возле окна, мы замирали, дожидаясь начала.
И вот унизанные кольцами пальцы музыкантш начинали стучать по натянутой коже барабанов; заунывные звуки литании наполняли окутанную дымом комнату, куда стекались женщины и дети.
Потом наконец появлялась моя бабушка, в совершенстве владевшая актерским искусством. Голова ее была украшена разноцветными платками, уложенными в виде тюрбана, тело, затянутое в узкую тунику, казалось удивительно легким; держась поразительно прямо, она начинала свой медленный танец. Однако мы, безмолвные зрительницы, чувствовали, что, вопреки всякой видимости, это не предвещало праздника.
И так в течение часа, а то и двух костлявое тело бабушки раскачивалось из стороны в сторону, волосы ее рассыпались по плечам, а из груди вырывались хриплые звуки. Время от времени ее подстегивала песнь слепой, тогда как хор, прервав свое пение, вторил ей:
— Пускай изыдет несчастье! Да не коснется тебя жало злобы и зависти, о моя госпожа!.. Яви миру свою силу и свое могущество, о моя королева!
Затем протяжное, монотонное пение возобновлялось, не нарушая жаркого оцепенения, в которое погружалось все окружающее. Хлопотали женщины, сновавшие из комнаты в кухню и обратно: им надлежало поддерживать жар в канунах и готовить наступление решающего момента.
Мы с двоюродным братом, зачарованные нарастающим ритмом музыкального сопровождения, не смели шелохнуться, дожидаясь развития этой вступительной части.
И в самом деле скоро наступал перелом: моя бабушка, находившаяся в бессознательном состоянии, то и дело вздрагивая всем телом, продолжавшим раскачиваться, впадала в транс. Все убыстрявшийся ритм доводил присутствующих до исступления. Слепая затягивала свою нескончаемую грустную песнь, она одна могла держать в напряжении наши нервы. Бросив дела на кухне и прочие хлопоты, со всех сторон сбегались женщины, одна из тетушек вместе с двоюродными сестрами бросалась на подмогу бабушке, они поддерживали с двух сторон ее ослабевшее тело. Заупокойное песнопение слепой, постепенно стихая, переходило в шепот, потом в едва различимый хрип; под конец, приблизившись к танцовщице, она бормотала строфы Корана.
Звукам барабана, сопровождавшим этот исступленный взлет, вторили крики, исходившие откуда-то из самого чрева бабушки, а может, поднимаясь по ее ногам, они пробирались вверх и разрывали впалую грудь, вырываясь наконец из горла старухи неудержимым потоком. Ее уже почти несли, а она, подвывая, как зверь, в такт заданному ритму, словно продолжала свой танец, раскачивая головой с разметавшимися волосами, с которых один за другим сползали на плечи яркие платки.
Вначале крикам, казалось, было тесно, они словно мешали друг другу, проталкиваясь вперед, потом вдруг, набрав силу, свободно изливались причудливыми волнами звуков, то низких, то пронзительных. Подчиняясь чеканному ритму барабана слепой, бабушка переставала сопротивляться: голоса прошлого уже не терзали ее и, вырвавшись из тюремного заточения настоящего, улетучивались, растворяясь и замирая где-то вдалеке.
Через полчаса, самое большее через час она уже покоилась в своей кровати, на нее переставали обращать внимание, а музыкантши в пропитанной запахом ладана комнате насыщались, предаваясь мирной беседе. Колдовские чары языческих жриц теряли свою силу, уступая место при свете дня, который, казалось, начинался только в полдень, безобразной уродливости их размалеванных лиц.
Когда наступал переломный момент, двоюродный брат по прозвищу «меджнун» отчаянно цеплялся за меня, надеясь обрести неверную защиту, я же не могла оторвать глаз от тела впавшей в транс бабушки, которую мы, дети, обычно побаивались. Я воображала, что вместе с танцовщицей смогу приобщиться к таинству неистового исступления.
А между тем я чувствовала, что здесь кроется какая-то тайна: из всех женщин одна только бабушка никогда ни на что не жаловалась; привычные слова смиренных заклинаний она произносила со снисходительным пренебрежением, едва слышно, а этими пышными, но смешными обрядами, которые она неукоснительно соблюдала, бабушка, наверное, на свой лад выражала протест… Вот только против кого? — раздумывала я. Против других или против судьбы? И все — таки, когда бабушка танцевала, она, бесспорно, вновь ощущала себя королевой всего города. На глазах у всех собравшихся она черпала в этом кладезе музыкальных звуков и неизбывной дикости силу для повседневной жизни.
Подобно таинственным знакам, над смыслом которых мы бьемся всю жизнь, безуспешно пытаясь его разгадать, голос и тело надменной матроны помогали мне постичь, где сокрыт источник всех наших горестей.
ГолосРеволюция началась у меня и кончилась тоже у меня, это могут подтвердить жители дуаров в наших горах.
Вначале партизаны проедали все, что у меня было, вплоть до небольшой пенсии, которую я получала и отдавала им. А что касается пшеницы, то до того, как французы сожгли наш дом, мы относили ее на мельницу, потом пускали в дело: замешивали тесто. У меня было две печи для выпечки хлеба. Они сейчас еще целы, потому что сложены были из цемента. Моя мыза горела несколько раз, и теперь она осталась без крыши, а стены все еще стоят… Когда я жила там, у меня было много скотины!
Вначале они приходили только поесть… Потом как-то Сиди Али (племянник моей матери) пришел и сказал мне: