Против правил (сборник) - Никита Елисеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страной без крепостного права, с обеспечением элементарных прав личности – скажем, на тайну личной переписки или чтобы людей податного сословия не секли прилюдно на площадях. Понятно, что с такими желаниями образованный купец и издатель популярнейшего журнала не мог понравиться ни Николаю I, ни министру просвещения Сергею Уварову, автору знаменитой триединой формулы «Самодержавие. Православие. Народность».
Журнал в конце концов запретили. Историю с запрещением Самуил Лурье рассказывает подробно, зло, убедительно. Доказывает как дважды два, что средний класс и не может появиться в несвободной стране. Парадокс в том, что это «дважды два» приходится доказывать. Но Полевого угораздило попасть не только под государственное, но и под общественное мнение.
Репутация и обида. Самуил Лурье так же подробно и так же остроумно, как о запрещении «Московского телеграфа», рассказывает историю гибели литературной репутации Николая Полевого. И вот тут становится ощутимо главное чувство автора, подпитывающее чувство справедливости. Обида. По справедливости, Полевой с его деловой хваткой, организаторскими способностями не должен был умереть в нищете.
По справедливости, он, читаемый в 30-х годах XIX века всеми образованными людьми – от молодого Герцена до графа Соллогуба, должен был заслужить уважительную, беспристрастную главу в истории русской журналистики и литературы. А он не то чтобы забыт (многие забыты) – ославлен и ошельмован. Не повезло. С Пушкиным поссорился. Белинским был обруган.
А Пушкин – наше все. Белинский – наше почти все. Если бы Самуил Лурье был более ироничен, чем есть, хотя это сложно, почти невозможно, он бы назвал свой трактат «Как поссорились Александр Сергеевич с Николаем Алексеевичем». Но это был бы перебор. Тем более что поссорились из-за безделицы… Александру Сергеевичу нужен был видный и значимый посаженый отец на свадьбу, например князь Юсупов – екатерининских еще времен вельможа, содержатель огромного крепостного гарема, бездельник и богач.
Александр Сергеевич написал оду «Послание к Н. Б. Ю.». Разбор этой оды блистательно выполнен Лурье в главе «Ода. Пасквиль. Нечто о пурге». А Полевой опубликовал памфлет на бездельника и взяточника Юсупова, известного всей Москве, «Утро в кабинете знатного барина», где помянул и лизоблюда-стихотворца, посвящающего этому барину оды. Понятно, что такого оскорбления не прощают. Полевой – во врагах у Пушкина навеки.
Но пафос автора «Изломанного аршина» понятен. По-человечески внятен. Если ты – гений, то тебе позволено все? И история тебя за все оправдает? А если ты просто талантливый, работящий, порядочный человек, которого угораздило родиться в деспотическом государстве, то мало того что государство тебя разомнет (как, кстати, и гения), но и история брезгливо, презрительно обогнет по касательной. Был, дескать, в свое время такой популярный, а в сущности бездарный и реакционный писатель Николай Полевой. Обидно. Несправедливо. Неправильно.
Прогулки с Пастернаком
(Дм. Быков. Пастернак. Биография)
Люди старшего поколения помнят, какой радостью было в конце семидесятых годов нырнуть в книжку… ну-у-у, скажем: Юрий Тынянов, «Поэтика. История литературы. Кино». Я не вылезал из комментариев, до того это было интересно, захватчиво, напряженно. Да, да, я огорчился-обрадовался, обрадовался-огорчился, когда в конце восьмидесятых Мариэтта Чудакова сказала что-то вроде: «Радости семидесятых ушли в прошлое, прошло время комментаторов и комментариев. Сейчас время солидных „кирпичей”, научных и научно-популярных монографий и биографий». Эти монографии, биографии в конце концов появились, так что прогноз был точен, но в эти биографии, монографии было уже не окунуться так, как в прежние комментарии. Отчего? Отчего факты, фактики, наблюдения и прочее, помещенные в комментарии, были так интересны, а собранные в книгу становились на редкость скучны? Может, потому, что они были вне текстов того, о ком они были собраны? Оказывалось, что факты и фактики – тень того главного, что было в прежних книгах, тень текстов, которые были в книгах. Когда не было текстов, а были их тени – исчезала интересность и захватчивость. Оставалась плоскость, черная, необъемная, нечеловеческая. К биографии, написанной Дмитрием Быковым про Пастернака, это не относится.
Да, да. Время собирать камни. Исчезли те поколения, что по статеечке, по фактику в клювиках носили материальчик в свои гнездышки. Сейчас время толстенных кирпичей, обобщающих и – в то же время – популярных работ. Но в таких работах не обойтись без концепции, без сюжета той жизни, с которой работаешь. Пиши я о Пастернаке, я бы нашел одно страшное слово, которое удивительным образом реабилитировано великим поэтом. Быков цитирует эти строчки: «Друзья, родные, милый хлам, / Вы времени пришлись по вкусу! / О, как я вас еще предам, / Глупцы, ничтожества и трусы!» Да, вы угадали: это слово – предательство.
И фотографию можно было бы подобрать соответствующую, ту самую, на которой Маяковский и Пастернак. Один – бритый, другой – шевелюристый. Один стоит за спиной другого. Видно, что тот, кто на первом плане, оттолкнется и уйдет от того, кто стоит за его спиной. Всю оставшуюся жизнь будет отталкиваться от того, кто на фотографии стоит за его спиной. В слове «предательство» здесь нет ни осуждения, ни оправдания. Это слово здесь безоценочно и метафизично. Кто-то остался, а кто-то ушел. Здесь – ницшеанство высшей, настоящей пробы, до которой самому Ницше было не допрыгнуть, а русский поэт смог.
Что-то было в нем пугающее, что-то позволяющее ему переводить «Фауста». И все воспоминатели, все мемуаристы каким-то чудом описывают дугу вокруг этого пугающего, не называют его, а… оно все одно ощутимо. Быков, к сожалению, не называет того, кто предположил, что Врубель, часто бывавший в семье Леонида Пастернака, изобразил в качестве Демона молодого Бориса Пастернака. Это предположение петербургского литературоведа Леонида Дубшана. Но само предположение приводит. Это – верно. Это очень похоже на правду.
Биографии – штуки поучительные. Пишущий биографию всегда под сурдинку поучает: вот, дети, с кого надо делать жизнь… или наоборот: дети, если будете так безобразничать, как этот дядя или эта тетя, то и вам будет так же скверно, как этим дяде-тете. Быков вообще склонен к поучениям, к морализаторству, даже в лучших своих балладах он за шаг до басни, не притчи, а басни, что уж говорить о биографии. А кстати: много ли поэтов писало биографии других поэтов? Я помню только Ходасевича, написавшего биографию Державина и придумавшего Василия Травникова. И всё, пожалуй, всё… Биография поэта, написанная поэтом же, волей-неволей становится профессиональным и житейским кредо пишущего поэта.
Что такое Пастернак в исполнении Быкова? Сверхпоэт; поэт, живущий только для того, чтобы писать стихи, драмы, поэмы, романы. Что такое жизнь Пастернака в изображении Быкова? Это не просто интересная жизнь… Это – сказочная жизнь или авантюрная жизнь. Та жизнь, для которой подошли бы книга сказок или авантюрный роман вроде «Трех мушкетеров». А что? В Борисе Пастернаке немало мушкетерского. Рисковал, пил, ссорился с властями, мирился с властями, любил красивых женщин. Была в Пастернаке какая-то изумительная суперменская повадка. Недаром его так полюбили американцы. Фильм сняли голливудский, сам Тарантино рядом с могилкой присел и пригорюнился. А вот, между прочим, зря Быков не написал главу: «В зеркалах: Тарантино». Пастернак – он ведь вроде Джекки Браун из одноименного фильма Квентина: старый, одинокий, а против него – такое чудище, такая пушка. И вот поди ж ты! Сделал, победил это чудище, как немолодая негритянка Джекки сделала всех – от торговца оружием до полицейских. Нет, нет, недаром Тарантино так задушевно говорил о русском писателе Пастернаке. Недаром.
Пастернак был из породы победителей. Это прекрасно изобразил Дмитрий Быков. Дело не в уме, не в расчетливости, прозорливости, трезвости. Дело – в потрясающем социальном инстинкте. И то сказать: славянофильская поэма Пастернака, писавшаяся им в конце войны, свидетельствовала: он развивался в правильном, магистральном направлении. Это «откровенные марксисты», вроде молодых Самойлова и Слуцкого, могли чертить по воздуху геополитические ревчертежи и предполагать, что дело идет «к восстановлению коминтерновских лозунгов» (Самойлов Д. Памятные записки. М., 1995, стр. 160). Пастернак давно уже просек, что не тем хороша Россия, что в ней произошла Октябрьская революция, а тем хороша Октябрьская революция, что она произошла в России.
Ходасевич вот был и умнее, и трезвее, и прозорливее Пастернака, ну и помер в парижской больнице для бедных. А Пастернак так умудрился себя сориентировать в социальном пространстве, что в самый разгар травли за ним присылали машину, чтобы везти не на Колыму, а в ЦК – побеседовать… Просто ощутимо злорадство, с каким Быков описывает встречу Пастернака с Поликарповым. Слышно не произнесенное поэтом по адресу власти: «Ну что, гады, нарвались на того, кто смог дать сдачи? Получите…» Процитирую с таким же удовольствием: