Приговор, который нельзя обжаловать - Надежда Зорина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Было ужасно жарко, горячий ветер гнал пыль и мусор. Если бы ты знал, сколько в этом скверике было мусора!
– Я чувствовал ее спиной, и было такое ощущение… – повысил он голос, чтобы не дать дантисту рассказывать, – совершенно непередаваемое ощущение!..
– Я сидел на скамейке напротив и все не решался к ней подойти…
– А у выхода вдруг затормозил, даже не знаю почему. Не могу объяснить.
– А потом придумал, – перебил его дантист, тоже повышая голос, – это глупое объяснение в любви. Но она не сочла его глупым! – громко выкрикнул он. – Она поверила! И…
– Вы даже не понимаете, о чем я вам рассказываю! – Он так возмутился хамству своей жертвы, что даже забыл о том, что они перешли на «ты». – Не даете мне слова сказать, ну и не надо. Вы ведь сам просили. И между тем…
– Простите. – Дантист стушевался. – Простите меня, я увлекся немного. Рассказывайте дальше.
– Вы меня совершенно не слушали.
– Я слушал. Была зима, и очень холодно, и троллейбус. Я слушал. Продолжайте, я больше не буду вас перебивать… тебя перебивать…
– У выхода я вдруг повернулся и посмотрел на нее – мы встретились взглядами. И тут я понял: эту женщину я люблю больше всего на свете…
– Женщину? О чем ты? Ты ведь говорил, ей было четырнадцать лет.
– Ну да, четырнадцать. А впрочем, я ведь предупреждал, что все выдумал. Никакой детской любви у меня не было.
Настроение рассказывать, настроение грезить пропало – настроение вообще у него вдруг испортилось, и дантист стал опять раздражать, он искренне пожелал ему скорейшей смерти.
– Как ты себя чувствуешь? – маскируя нетерпение сочувствием, спросил у своей жертвы.
– Плохо. – Дантист поморщился. – Я тебе поверил. Зачем ты меня обманул?
– Надо же было о чем-то говорить, чтобы скоротать время. И потом, я не то чтобы совсем обманул, только… В общем, об этом тебе знать совершенно не нужно. Если хочешь, рассказывай сам, уступаю место.
– Не хочу. – Дантист вдруг сильно побледнел, вцепился рукой в скатерть, потянул ее на себя, зажмурился, превозмогая то ли сильную тошноту, то ли боль. Ему становилось совсем плохо.
– Может, ляжешь на диван и постараешься уснуть?
Дантист ничего не ответил – сидел, страдал и молчал. Но вот его вырвало, и ему стало легче. Он вытер лицо и руки краем скатерти, улыбнулся какой-то беспомощной, жалкой улыбкой и попросил:
– Ты не мог бы сварить мне кофе?
За кого он его принимает? Что он вообще себе думает? Или надеется таким образом спастись? Ушлет его на кухню, а сам…
– Нет, не могу.
Дантист удивленно и с какой-то наивной детской обидой посмотрел на него.
– Почему? Разве тебе трудно?
– Я не умею варить кофе. Никогда не варил.
– Она тоже никогда не варила, но получилось очень хорошо. В шкафчике над плитой банка…
– Нет уж, уволь! Давай я помогу тебе перебраться на диван.
– Мне уже сегодня помогали. – Он опять улыбнулся, болезненно, жалко. – Не надо, мне лучше. Я должен быть здесь, за столом. Пока, во всяком случае. А потом, может, уйду в спальню.
Долго и основательно затеял умирать. Впрочем, двойная порция яда должна ускорить процесс. Скорей бы уж все кончилось.
– Видишь, воспоминаний не получилось. – Дантист повел головой, стиснул зубы. Кажется, приступ опять подступал. – Что будем делать? Ждать просто так слишком долго. А вообще, шел бы домой, ты мне мешаешь, и тебе, по-моему, скучно. Да! Ты ведь мне обещал, что уйдешь, когда все начнется. Вот уже началось.
– Считай, что я снова тебя обманул. Мне, знаешь ли, верить нельзя.
– Ты мне мешаешь! – вскрикнул дантист. – Боже мой, как ты мне мешаешь!
Его снова вырвало. Прямо под ноги, на пол. Странно, что он даже попытки не сделал уйти в туалет или подставить какой-нибудь сосуд, вон хоть ту вазу. Запах становился просто невыносимым. И зрелище не из приятных: эти лужи, эти ужасные пятна на скатерти…
– Я открою окно?
– Как хочешь. – Дантист равнодушно пожал плечами. Неужели он сам не чувствует запаха?
Встал, пошатываясь, двинулся к секретеру, достал зачем-то ящик с шахматами.
– Играешь?
Да что у него, разложение мозга началось?
– Играю, но… Ты хочешь, чтобы мы сейчас сыграли?
– Надо же как-то скоротать время, – передразнил он его. – Раз уходить ты не собираешься, а разговор наш зашел в тупик, что еще остается?
Он с размаху плюхнулся на стул, попал ногой в лужу, но, кажется, этого не заметил, открыл ящик и стал расставлять шахматы.
– Белыми? Черными?
– Все равно.
– Тогда я белыми.
Не задумываясь над ходом партии, дантист взял первую попавшуюся пешку и двинул ее по доске.
– Госпожа Белая Пешка выходит на середину зала. Кланяется…
Ну точно разложение мозга!
И вдруг вскрикнул, оттолкнул шахматы, согнулся. Рвало его долго и мучительно.
Господи, ну когда же все кончится?
Глава 4. Убийство Вероники Самойловой
Киллер
Новая глава рукописи – новая жертва. Самая бесцветная и неинтересная, с какой когда-либо ему приходилось иметь дело. Он даже начал всерьез подозревать, когда поближе с ней познакомился (нет, не лично, не лично, разумеется, только на расстоянии), что у нее вместо крови по жилам течет мутненькая жижица вроде рисового отвара. Ну за что такую убивать, скажите, пожалуйста? Чем и кому такая могла помешать? В чем и перед кем могла провиниться? Как жаль, что заказчику не принято задавать вопросов, эта, третья, жертва своей какой-то прямо-таки па– тологической безобидностью его заинтриговала. Таких убивать просто грех.
Ладно, не его проблемы, грех останется на совести заказчика. Ему-то что? Его дело – сторона. Пусть заказчик разоряется на свечки, пусть заказывает панихиду по своей загубленной душе.
Заказчик! Да он душевнобольной человек, этот его заказчик. Сегодня он в этом окончательно убедился, когда узнал, где должно состояться убийство. Что ж, это тоже, в конце концов, не его дело.
Пора выходить.
Во всем доме горит только одно окно – в комнате его будущей жертвы. Глубокая ночь. Что она делает? Перечитывает (в который уж раз?) рукопись? Тешит бессонницу забойным чтивом? Понимает ли, что скоро, вот почти сейчас, умрет? Отец ее очень хорошо понимал, а она? Не вздумается ли ей тоже самой все решить? В данном случае это был бы для него оптимальный вариант – и заказ выполнен, и безгрешную душу губить не пришлось бы. Но вряд ли она преподнесет такой сюрприз: такие на самоубийство никогда не идут, им это почему-то и в голову не приходит.
Когда же она погасит свет?
Нет, она не столь безвинна, если заставляет так долго ждать человека на морозе! Ложись спать, черт возьми!
Ну наконец-то! Свет в окне погас, минут через десять можно будет подниматься.
Вероника Самойлова
Рукопись ее совершенно не удивила и не испугала – она так и чувствовала: сегодня должно произойти что-нибудь такое. В последнее время она вообще постоянно что-то предчувствовала – и что ж? Предчувствия ее ни разу не подвели, ни разу не обманули.
Вчера похоронили папу, а сегодня с самого утра она снова поехала на кладбище – ей хотелось побыть со своей семьей наедине. Она так соскучилась по ним! Особенно по Сонечке. Так тоскливо, так страшно остаться без своей деточки в самом расцвете лет, когда жить остается так долго.
Все эти дни она как-то держалась – сначала ради мамы, потом ради папы, а сегодня вдруг поняла, что больше не может. Не может – и все тут! Да и как – мочь?! Как возможно переносить эту невыносимую боль? Не час, не день, а вечно, вечно!
Кто и за что ее так наказал, кто и за что? Виновата она была только перед Сонечкой. В том, что не смогла ее защитить, в том, что не смогла сказать, как она ее любит. Не смогла сказать… Сонечка так и не узнала… Но ведь не Сонечка, не деточка же ее так наказала?
Если бы можно было только на минутку ее воскресить, только на одну минутку! Она обняла бы ее, прижала бы к себе и все ей сказала. Почему она не сказала ей? Почему не сказала, когда это было так возможно, так просто? И как же ей с этим жить?
Вот это самое невыносимое и есть. Утрата невыносима, но это уж совсем вынести невозможно. И странно, что сердце выдерживает. Стучит и стучит – и не лопнет, проклятое сердце.
А ей ведь одной минутки хватило бы, всего одной минутки.
Но неужели никто ей ее не даст? Неужели никто не даст?! Ну пусть – смерть, ну пусть все так и будет, только сказать, только понять, что Сонечка услышала и все теперь знает.
Самое страшное в смерти – это то, что сказать нельзя.
Сонечку она полюбила не то что с рождения, а еще до рождения, в своих мечтах. А когда привезли ее из роддома, поняла, что это ее ребенок, не мамин, не папин, а ее. Зачем же она отдала им своего ребенка, зачем подчинилась чужому мнению, что Сонечка – только ее сестра? Зачем позволила им распоряжаться Сонечкиной судьбой? Зачем ни разу при ее жизни не назвала Сонечку Сонечкой? Она имела прав на нее больше всех, по закону любви – материнской любви. У мамы к Сонечке такой любви не было.