Евреи в жизни одной женщины (сборник) - Людмила Загоруйко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Твоя бабушка любит вас так сильно, что никого из мужчин к вам не подпускает, ревнует. Вы – её частная собственность – делилась с Машей мамина однокурсница.
«Твой отец был весельчак, балагур, умница. Высокий, красивый, певун и душа компании» – продолжала она рассыпаться в похвалах. Маша вдруг вспомнила, что безголосая. Не пошла не только в мать, но и в отца. «У нашей дуры, не лица, ни фигуры» – наверное, так прокомментировала бы бабушка ситуацию.
«Они были замечательной парой, оба рослые, красивые. Когда в ресторане танцевали танго или фокстрот, им аплодировал весь зал. Эта пара – создана друг для друга. Жаль, что всё так печально закончилось».
«Какой-то индийский фильм» – подумалось Маше, но однокурснице, чуть ли не единственному оставшемуся свидетелю маминой молодости, она поверила.
После двух неудач бабушкин антисемитизм поблек, но иногда всплескивал в самых неожиданных проявлениях. «Бабушка, мама тебя на день рождение приглашает. Я за тобой пришёл, пойдём» – звал её в гости младший правнук. «Я к жидам ни ногой» – парировала она и наотрез идти отказывалась. Правнук хорошо свою бабушку знал и внимание её отвлечь умел. Он потихоньку собирал упрямицу и выводил за двери. Бабушка дорогой забывала свою агрессивную жизненную программу и переходила к обычной, мирной. Она брала мальчика под руку, и они вели беседы обо всём на свете.
На самом деле старушка лукавила. Она многое повидала на веку. В Артёмовске её семья поселились на цыганской улице, Малой Конной. Первое украинское слова «сірники» подарил ей, как букет, мальчонка с этой улицы. Подруги еврейки тоже были. Она часто рассказывала почти библийскую истории о Циле и её дочери Рахили, сама замечательно вкусно готовила фаршированную рыбу, блюдо-изюминку еврейской национальной кухни.
ПохороныПоздней осенью бабушка затихла. И Маша поняла, что пора готовиться. Но прежде, она решила вернуть безбожницу в лоно церкви. Бабушка должна умереть, как полагается. Священник обещал прийти соборовать и причащать старушку ранним утром. Визит в храм Маша затянула умышленно. Об исповеди – не могло быть и речи. Бабушка заподозрила бы в её действиях злой умысел: «Смерти моей ждёте? Отвечайте, окаянные! Я вас всех на чистую воду выведу!» Приблизительно такими словами, а может, похлеще, встретила бы Анастасия внучкино предложение. Здесь они с покойным дедом были похожи. Не зря говорят, муж и жена – одна сатана. Маша ждала момента, когда старушка совсем ослабнет. Тут уж против внучкиных «козней» ей не противостоять.
Маша подкатила к храму на такси. Батюшка наотрез отказался пройти два квартала пешком, ссылаясь на то, святые дары по улице носить не положено. Её уже ждали. Священник был в полном облачении. Чёрная, из плотного дорогого сукна ряса, выгодно скрывала его круглую с большим животиком фигуру, но расплывшееся лицо, выдавало то ли склонность к полноте, то ли к хорошей пище. Они проехали с горки буквально метров пятьсот. Пока всё складывалось успешно. Маша нервничала, набирая код замка в подъезде, сбивалась, и правильно набрать нужные цифры ей удалось только с третьей попытки. Они поднимались, минуя просторные лестничные марши, обогнули балконные узкие тропинки, свисающие над внутренним двориком, в квадрате которого темнело утреннее небо, поднялись на третий этаж и Маша, наконец, осилив долгий путь от подъезда к входной двери, открыла её ключом. Дом их был старый, большой, строили его ещё при чехах в конце тридцатых годов прошлого столетия, в темноте он казался огромным, и явно поразил раннего гостя масштабами и величием. Даже Машу его ночной торжественный вид впечатлил, и им обоим показалось, что поднимались они целую вечность. Не включая много света, хозяйка вела священника по квартире, в самую дальнюю комнату, он, наконец, откровенно ахнул, изумляясь количеству дверей и коридорчиков, и вдруг спросил: «А сколько людей здесь живёт?» Маша вопроса не поняла, потом поразилась его неуместности, и даже кощунству. Для неё происходящее было большим событием и таинством. «Теперь трое» – вежливо ответила она. Они, наконец, вошли в бабушкину комнату и увидели чистенькую старушку, лежащую на белоснежных простынях. Маша обрадовалась, слава тебе господи – пронесло, бабушка на месте. Больше всего она боялась, что бабуля почувствует неладное и всё испортит, назло ей скатится с кровати. Маша часто заставала Анастасию на полу, ночью несколько раз вставала к ней, подсовывала, подставляла под бока, ноги, что могла, предупреждая падение, но бабушка упорно отодвигала все мешающие ей предметы, освобождая пространство, и устремлялась в пустоту.
Священник тем временем приготовился совершить обряд. Тут он вдруг засомневался, повернулся к хозяйке и доверчиво спросил: «Она в рот возьмёт?» Маша почувствовала, что из головы у неё разом всё улетучилось, не осталось ни мысли, ни слова, ни чувства. Пусто, как в гулкой железной бочке. Наконец, она очнулась, поймала ускользнувшую догадку, и радостно закивала головой: «Возьмёт, возьмёт».
Соборование прошло спокойно, Маша, как завороженная повторяла слова молитвы, они, плыли по комнате, наполняли её, растворялись, и уходили. Священник попросил хозяйку приподнять больную и влил в неё маленькой ложечкой капли густого красного вина. Бабушка, как бы проснулась, с интересом посмотрела на людей, склонившихся над ней, сказала: «Вкусно», потребовала уложить её в постель, сложила ладони под щекой, и сразу уснула.
Умерла она через полгода, в начале лета, тихо и незаметно, как растворилась. Окружающие встретили её последние часы спокойно. Слишком долго Анастасия жила, без малого век, слишком долго и тяжело уходила. Три последних дня она отказывалась от еды, и Маша, не объясняя ничего домашним, молча приготовила одежду и бельё, чтобы потом не суетиться, в нужную минуту всё найти под рукой. Платье, распятое за рукава, нелепо топорщилось плечиками на дверцах шкафа, снег белья горбился кучкой на стуле, сверху – небрежный целлофан пакета с чулками. Туфли, навострив собачьи носы чуть в стороны, ждали. Разложенные вещи придавали комнате новый контекст – предчувствие сборов и дороги.
С утра, как обычно, Маша зашла в комнату к больной, склонилась над постелью.
– Ба, ба… Это я, Маша. Ты спишь? В середине тела было тихо. Маша прислушалась к дыханию. Несколько слабых вздохов – и оно оборвалось.
Покойницу завёрнули в простыни и снесли по ступенькам с третьего этажа в четыре руки двое санитаров. Для прочности скрутили концы материи, как конфетную длинную обёртку с обеих сторон, у головы и ног. Маша провожала свёрток до подъезда. Там тело положили на каталку. Санитар, толкнул узкий карандаш ложа на колёсах, быстро вырулил из мрачного парадного в ослепительный день. Нутро машины мгновенно проглотило каталку, дверцы захлопнулись. Карета «скорой» помощи тронулась, освободив пространство пешеходной зоны главной городской улицы. Праздная субботняя толпа сомкнулась с обеих сторон тротуара.
Ответственность за похороны взял на себя старший правнук, и Маша вдруг впервые, как когда-то бабушка, оказалась не у дел. Она, наконец, почувствовала присутствие пресловутого мужского плеча, о котором мечталось всю жизнь. Бабушка пережила всех своих многочисленных подруг. Проводить её в последний путь собралась горстка соседей, знакомых и родственников. Маша ждала машину с гробом, обменивалась невыразительно плоскими словами, с подошедшими к началу церемонии людьми. Сил стоять не было. Она села на бордюр высокой клумбы у входа в Дом Скорби, спряталась от жары и усталости в тени деревьев. Сумка и цветы лежали рядом в траве. Приехал автобус. Все вошли в помещение. Гроб поставили в зале на постаменте. Маша подошла к телу, чтобы вложить в бабушкины руки, как требовала православная традиция, крестик и иконку. На месте рук не было. Машу обдало жаром. Горячая волна шла от головы и застряла в животе, провернулась штопором и заныла тупой длинной болью. Что за беда? Они с сыном сами обмывали и одевали покойницу, руки скрестили на груди. Она шарила в гробу, скользила вниз по телу, наконец, нашла. Руки кто-то распрямил верёвочкой вдоль тела. Зачем? Кто это сделал? Как смели вмешаться в их семейное таинство, нарушить, осквернить? По Маше змейкой пробежала лёгкая дрожь.
Священник, именно тот, что когда-то соборовал бабушку, перешёл к церемонии прощания. Маша отпрянула от гроба, почти бросила церковные атрибуты под лёгкую тюль. Крестик на незатейливой цепочке и иконка глухо ударились о грудь. Маша перекрестилась: «Пусть простит». Шаг – и заплаканная, потухшая женщина встала между сыновьями.
«Отче наш, еже еси на небеси…» читал священник, и Маша поддавалась трансу молитвы, как ритму, уходила от мысли, предстоящего земного, обычного, сосредотачивалась на пустоте мгновения. Она смотрела на гроб, заваленный цветами, острое лицо бабушки над ними. Оттуда, со стороны гроба, даже в летнюю радостную жару исходил пронзительный холод. А может она преувеличивает и могильный холод – плод её воображаемых ощущений и никто кроме неё оцепенения не чувствует. Она перевела взгляд на сыновей. Они стояли плотно, как грибы: крупные, рослые, красивые. Маша между ними маленькая и растеренная. Слёзы сами собой катились по щекам, мешали смотреть, и женщина полезла в сумку за носовым платком. Стоп. Сумка показалась ей подозрительно пустой. Тут чего-то не хватает. Но чего? Маша проверила на ощупь содержимое сумки, потом закрыла её на замок, вновь пощупала. Мысль ударила молнией. Кошелёк. Конечно же, кошелёк. Его нет. Она ещё раз распахнула змейку замка. Пусто. «Господи, прости меня, грешную, я оставила его в гробу, когда искала руки» – осенило вдруг Машу, и она, спасаясь от суеты мысли, снова провалилась в молитву, вытирая слёзы жалости уже не к бабушке, а к себе.