Последний остров - Василий Тишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Никак сосед пожаловал, — угадала Катерина. — Чего это он на ночь-то глядя?»
Вошел Яков Макарович, опустил у порога мешок.
— Не угомонилась ишо за день-то? Вижу — оконце светится, ну и решил…
— Спасибо тебе, Яков Макарович, что не забываешь нас. Проходи, садись.
Старик сел на лавку, пригладил бороду, помолчал для приличия, потом спросил:
— Полегчало ей аль ишо плоха?
— Слабенькая еще. Все больше спит.
— Эт хорошо. Сон хворь унимает… У молодых особливо, и росту прибавляет, и здоровья. На каждое утро по маковому зернышку подрастают они, молодые-то… Михалко в лесу, поди?
— Так где же ему быть? Всегда в потемках домой прибегает. Только рано утром и вижу. А днями вообще собирается в лесничество перебираться. И Аленушку хочет с собой забрать. Питомник, говорит, будем закладывать, такой же, как коммунары в восемнадцатом году.
— Ишь ты, какое серьезное дело-то надумал, — довольно усмехнулся Сыромятин и полез за кисетом. — Вот так Михайло! А я все хотел его расспросить, зачем это ему понадобилось с самой весны старые гари расчищать? Ну-ну. Надо подсобить… Хотя помощник из меня нонче совсем никудышный.
— Не делом, так советом. Совет для Миши сейчас — куда с добром.
— Оно, конешно, нужное слово никому не помеха.
Оба замолчали. О чем же еще говорить? Много переговорено на все темы и не по разу.
Катерина отжимала белье. Сыромятин, скрутив цигарку, дымил, и разные думы-думки медленно вереницей тянулись, цепляясь одна за другую. Яков Макарович устал от долгой жизни, но раньше как-то усталость эту не замечал, вот лишь совсем недавно навалились разом и горе, и болезни — от них, должно, и усталость. Однако Сыромятин только про себя самого все доподлинно знал, а ни старухе своей, ни соседям в слабости душевной не признавался. Да и не время черту подводить, не все до ума доведено, и людям хоть малая его польза, а все одно нужна. И он еще покопошится, поживет для общей пользы, для Юльки, для соседей вот. Яков Макарович помнил Катерину еще востроглазой девчушкой и никак не предполагал, что выйдет из нее такая видная женщина. Правда, мать ее, Капитолина, в молодости считалась наипервейшей красавицей и мастерицей. Да и Яков тогда был что с лица, что в плечах — железную пешню в кольцо закручивал. Только взяли Якова на японскую войну, а вернулся — красавица уж давно жена мужняя. С той поры и тянет Сыромятина к дочке да внуку Капитолины. Дом себе даже срубил рядом с их глинобитной избушкой. Привязанность в привычку вошла. К Михалке как к своему внучонку прилепился душой. Неправду говорят, что старый да малый умом одинаковы. Если всерьез подумать, то не от скудости ума всегда притягивает мальцов к старикам и стариков к мальцам — душевная светлость притягивает их дружка к дружке. У малых душа еще чистая, не замусорена житейской мелочью, а старики уже сами отсеяли на решете долгих лет всю полову — ветром ее раздуло, осталось отвеянное и отсеянное, зернышко к зернышку, хоть и в тягостных трудах добытое, но верное и надежное, самый главный багаж житейской мудрости. Часто думал Яков Макарович о жизни стариков, детишек, любой самой маленькой былинки в лесу — пусть что хотят говорят, непостижима в громадности своей жизнь земли. Что маленькие травинки, произрастающие из земли, что детишки, человеческие отросточки, одинаковы они в какой-то мудрой обязательности появления и смены друг друга на земле и обновления этой самой земли. И тут уж хочешь или не хочешь, а очередности жизни не изменить: всякое малое или большое растение, зверь ли, птица или человек — каждый в свой назначенный срок появляется и опять же в назначенный для него срок исчезает. Так и должно быть. Только вот один из всей природы — человек — не всегда отведенное ему время правильно проводит. Наградила природа человека большим разумом, а он иногда наказанием оборачивается. Вот, к примеру, войны человек придумал, и страдают от этих войн сами человеки, растения и всякая другая живность на земле. Но больше всего, конечно, человеку достается — не все отмеренное природой успевает сделать, не каждый доживает до старости, не каждый и свой росток к жизни производит.
Яков Макарович вздохнул, притушил и бросил в поддувало окурок, собрался с духом и опять заговорил:
— Я чо пришел-то к тебе, Катерина.
— Так муки вон принес…
— Это заделье. А дело впереди. Мать-то твою, покойницу, я ведь шибко любил. Знаешь, поди?
— Как не знать, Яков Макарович.
— Ну, так вот, опять она седни ко мне в снах объявилась.
— Господи! — Катерина опустилась на лавку, скомкала передник, поднесла его к губам. — А я уж и лицо ее забывать стала.
— Погодь, слушай дальше. Да… Значит, объявилась. И ведь прям как наяву. Будто провожает она меня на войну, на ту ишо, на японскую. И целует да милует, и во всю-то душеньку смеется. А потом, ты токо послушай, взяла она да и выдернула у меня два зуба. Зажала их в кулачок и говорит: это я возьму себе на память…
— Ой, мамочки! Сон-то, Яков Макарович, какой нехороший…
— Да уж чего хорошего…
Оба подумали об одном и том же — двое на войне у Якова Макаровича: сын и невестка.
— Кабы Юлька круглой сиротой не осталась. Чует мое сердце беду, ох, как чует…
— Так и не всякий сон сбывается, Яков Макарович. Чего заранее горем-то убиваться?
— Дай-то Бог, дай-то Бог… Ты, Катерина, старухе моей про сон не сказывай. Совсем заполошная стала. А с тобой поговорил вот, вроде и отлегло от сердца. Ну, так пойду я…
Старик ушел, а Катерина долго сидела, опустив на колени руки, и не знала, за что приниматься. И так-то наломалась сегодня на ферме, а дома еще стирку затеяла, да Яков Макарович с таким сном нехорошим подоспел, вот день уж целым годом и кажется. В такие минуты, когда Катерина оставалась одна со своими думками, тоска сильнее сжимала ее уставшее сердце.
Тоска эта занозой врезалась в сердце с начала войны, с первого ее дня, когда на площади у памятника коммунарам, возле стола под красным гарусом, выстроились нечаевские мужики. В тот час они пока еще значились просто деревенскими жителями: мужьями, отцами, сыновьями, братьями, но строгость и торжественность лиц, тесная, плечо к плечу, шеренга и разделяющий их с родными стол под красным гарусом уже делали мужчин неузнаваемыми, подчиненными одному священному порыву.
Женским чутьем своим Катерина все это понимала, когда смотрела на плотную шеренгу нечаевских мужиков — так надо их деревне, их земле, их Отечеству, но когда вспоминала лицо мужа Ивана, не могла управиться с личным горем, не сумела за два военных года погасить боль в сердце, а в глазах тревогу, и с каждым днем становилась все темнее глухая печаль, тяготило предчувствие непоправимой беды. Не раз осуждала Катерину за такое поведение соседка бабка Сыромятиха.