Недоподлинная жизнь Сергея Набокова - Пол Расселл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта воинственная старая дама (кузен Ника в шутку называл ее La Generalsha) воссоединилась с нами недавно, проделав по России собственный извилистый путь; теперь она и ее верная Христина занимали комнатку на дальнем конце коридора. Обе ужасно постарели за последние несколько лет, однако телесная слабость ни в малой мере не сказалась на боевом духе моей бабушки.
— Меня в этой комнате, почитай, как в тюрьме держат, Сережа, — жаловалась она. — Покойное кресло, что в гостиной, твоя матушка никому уступать не желает, так какой же у меня остается выбор? Но все к лучшему. Здесь повсюду такая грязь! Не говори мне, что ты ее не заметил. Maîtresse de maison[62] твоя матушка и всегда-то была никудышной, но теперь стала полностью безнадежной.
Меня тоже приводил в некоторую оторопь царивший в квартире общий беспорядок: переполненные пепельницы, неубранные постели, груды грязных тарелок и стаканов на кухне.
— Как твоему отцу удается сносить такой хаос — это выше моего разумения, — с горечью продолжала бабушка, — хотя то же можно сказать и о многих иных его качествах. А еда, Боже ты мой! Sauerkraut! Wurst! Klopsen![63] Пфа! Как прекрасно мы питались в России! Обедали, точно люди царской крови, да мы и были людьми царской крови. У меня просто сердце разрывается!
По крайней мере ты, мой дорогой, все еще стараешься одеваться прилично. Но какой же ты тощий. Как будто тебя любовь истомила. Или так оно и есть? А кстати, как там мой милый маленький Костя? Все еще остается накрахмаленным англоманьяком? А этот его приятель-воитель еще при нем? Он рассказывал тебе о своей интрижке с офицером конногвардейцем из Императорского Эскорта? Как же он скандализировал тогда своего отца! Но я вмешалась и защитила мальчика. О, твой дед никогда меня одолеть не мог. Я все знала. Могла и его обесславить. Надо бы мне как-нибудь засесть за мемуары. От них многих корчи хватят.
Дни я проводил довольно приятно. По утрам мы — отец, Ника и я — посещали репетиции Филармонического; по вечерам занимали в зале филармонии стоячие места у задней его стены — сидячих позволить себе не могли. Иногда я заглядывал после концерта в клуб «Адонис» на Бюловштрассе, который показал мне услужливый Ника, — впрочем, я слишком был занят мыслями о том, как проводят в Швейцарии время Володя и Бобби, чтобы отнестись с полным вниманием к удовольствиям, которые сами лезли мне в руки. Как я ни силился, разобраться до конца в моей странной, невразумительной ревности мне не удавалось. В конце концов мы получили открытку, известившую нас, что эта парочка направляется на север, в Берлин.
Впрочем, Володя приехал один, объяснив, что Бобби в последнюю минуту передумал и решил навестить в Парме свою матушку[64]. Мне, снова обманутому в ожиданиях, — хотя на что я, если говорить начистоту, рассчитывал? — пришлось довольствоваться обществом Светланы Зиверт, новейшего увлечения Володи. Одно о моем брате можно было сказать с уверенностью: по ходу лет Володя становился в его амурных делах все менее скрытным, — возможно, потому, что каждому довольно было заглянуть в «Руль», чтобы проследить, читая стихи, за шумным шествием самых последних чувств «Сирина».
Со Светланой я подружился на удивление легко. Она была на пять лет моложе брата, ей только-только исполнилось семнадцать — темноглазой красавице, очень живой и энергичной на милый, трогательный манер. Ее бойкий смех отдавался эхом по углам нашей гостиной, музыкальный голос пролетал по коридору квартиры.
Я никогда не встречал женщину, которая с таким изяществом носила бы шляпку-клош.
Когда погода портилась, а это случалось нередко, она играла на старом «Беккере» Брамса; временами я присоединялся к ней, и мы в четыре руки исполняли Шуберта. Володя взирал на нас с безразличием, выражение коего появлялось на его лице всякий раз, что ему приходилось слушать музыку. В ясные же дни мы играли в парный теннис на пришедшем в упадок публичном корте, находившемся неподалеку от нашего дома, — Володя в паре со Светланой, я — с ее сестрой Татьяной. Потом мы отправлялись в одну из кондитерских Курфюрстендамм или в какое-нибудь из русских кафе, во множестве открывшихся в Шарлоттенбурге.
В один из вечеров любопытство взяло надо мной верх и я обрушил на Володю шквал вопросов. Понравилось ли ему в Швейцарии? Собираются ли они съездить туда снова?
Должно быть, мой отчаянный натиск застал Володю врасплох, потому что ответ его прозвучал резко:
— Калри чересчур переменчив и меланхоличен. И с твоего разрешения, я смертельно устал от этой темы.
В первые несколько недель после возвращения в Кембридж Бобби практически не попадался мне на глаза. Но затем в один сырой вечер, перед самым закатом, — семужных тонов облака неслись по небу, такому синему, что замирало сердце, — мы столкнулись на улице и обменялись взглядами, и на сей раз он ошеломил меня, заговорив.
— Вы ведь брат Владимира, — сказал он.
— Совершенно верно.
— Да, я так и думал.
Казалось, он не знает, что сказать дальше. Едва ли не впервые в жизни я сам продолжил разговор, и без каких-либо колебаний.
— Я как раз направляюсь домой, чтобы выпить чаю. Не желаете ли и вы?
Бедность моего жилища смущала меня, однако графа Маголи-Серати де Калри она, похоже, нисколько не удручила. Он сбросил университетскую мантию, под которой обнаружились канареечный блейзер и сапфировая рубашка, и преспокойно опустился в плетеное кресло, приветствовавшее его артрическим похрустыванием. Пока я возился с чаем, он раскурил трубку и занялся осмотром моей книжной полки.
— Лермонтов бывает совершенно великолепным, — заметил он. — И все же этого поэта по всем статьям превзошел его современник Леопарди. Вы читали Леопарди?
Я ответил, что не читал.
— О, прочтите непременно. «Così tra questa / Immensità s’annega il pensier mio; / E il naufragar m’è dolce in questo mare»[65]. Ради одних только этих строк стоит освоить итальянский. Был бы рад помочь вам в этом. Я пытался заинтересовать итальянским вашего брата, но он заявил, что желает сейчас только одного — усовершенствовать свой русский, который представляется мне и без того вполне совершенным.
— Он до смерти боится, что его русский окажется испорченным, — объяснил я. — Язык — единственное, что осталось у него от нашего прошлого.
Бобби вернул Лермонтова на место и спросил, чарующе глядя на меня:
— А вы не боитесь оказаться испорченным?
Нелепость этого вопроса рассмешила меня.
— Я стремительно обращаюсь в варочный котел английский привычек — дурных и хороших.
Теперь рассмеялся Бобби.
— Не бойтесь. Истинным англичанином вам никогда не стать, — сказал он. — Как и мне. По моим венам течет, перемешиваясь, ирландская, итальянская и русская кровь, но английской там нет ни капли. Мы оба граждане мира куда более широкого.
Я спросил, подразумевает ли это наше отличие от людей мирских и суетных.
— О да, — серьезно ответил он. — Весьма и весьма. Я, во всяком случае, отличаюсь от них безнадежно. Что, сколько я понимаю, можно сказать и о вас.
Я возразил, что определение «не от мира сего» ко мне, безусловно, неприменимо.
— О нет, нет, даже на миг не прилагайте его к себе.
Разговор у нас получался достаточно приятный, пусть и не очень понятный. Мне казалось, что в манерах Бобби сохранилась деликатная, бесхитростная светскость некоего давно исчезнувшего королевского двора. И когда чай заварился, я испытал облегчение.
Разливая его, я как бы между прочим осведомился, понравились ли Бобби альпийские зимние vacances.
По утонченному лицу Бобби пробежала тень.
— Брат рассказывал вам о них? — спросил он.
— Совсем немного. Полагаю, он прекрасно провел время. Брату это всегда удается.
— Прекрасно!
С этим восклицанием Бобби вскочил на ноги и принялся мерить шагами мою узенькую гостиную.
— Прекрасно! — повторил он так, точно находил само это слово оскорбительным. — Да, полагаю, так оно и было. Я оплачивал отель, оплачивал еду, ссужал ему мои лыжи. Я осыпал его щедрыми дарами. Да почему бы и нет? Такая малость! И что, по-вашему, из этого вышло? Что, по-вашему, могло выйти из этого? Его интересуют лишь женщины. Но вы ведь ни в малой мере не похожи на вашего брата, верно? Думаю, нет, не похожи. Он ничего о вас не рассказывает, но у меня такое чувство, что… Вам не кажется, что сейчас, вот в эту минуту, Судьба смеется над нами? И не кажется ли, что следует отпраздновать это?
— Собственно, что?
— О, не знаю, — ответил он с присущим ему редкостным смирением. — Все, наверное. Жизнь, любовь, безумие. lope. Отчаяние. Веселость. Все, что помогает нам существовать и дальше.