Чужая мать - Дмитрий Холендро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сердился, по со словами Тани против воли менялось давнее представление об этом кусте, полыхавшем на траве огнем, неожиданно менялся приговор ему.
Куст странно выбрал осень, чтобы показать свою силу. Он сильно умирал. И хотя Таня молчала об этом, Михаил Авдеевич позавидовал его неукротимой силе. А второй картинки — Таня поправила: картины — Михаил Авдеевич не видел вовсе. Костя много чего прятал, не показывая ни одной живой душе. Отдавая весомым солнцем, желтело хлебное поле, и прямо из пшеницы, не на месте, росли зеленые липы. Они вставали облачно, как призраки, и вместе с тем неискоренимо. Люди распахали дорогу, по краям которой липы были посажены когда-то. Эту ненужную дорогу, не ведущую никуда, кроме прошлого, укрыло поле, каждый год засеваемое хлебом, а липы все росли, их оставили — зеленейте! Странная находка — липы в пшенице, но и здесь торжествовали радость и сила, говорила Таня, и он тоже их чувствовал, эту радость, эту силу природы.
Может быть, Коська и показывал ему это, а он забыл? Что запомнишь, когда не обращал внимания? А сейчас обратил? Из-за своей болезни?
Непонятно.
Что-то все время корябало в глубине души, сердило. Плохо скрывая раздражение, но зато легче пряча за ним от Тани непреходящую боль, подбиравшуюся по ребрам, как по ступенькам, к горлу, он кивнул на две цветных картонки на полу — Таня поставила их к дальней стене, чтобы ему было видней с кровати:
— Ты что же, Татьяна, впервые увидела? Узрела, как говорит Мишук.
— Не хотела смотреть. И не смотрела! — честно призналась Таня с краешка кресла. — А теперь посмотрела.
Она залилась краснотой, какой, кажется, за все десять лет не заливалась и, наверно, из-за ее золотистых волос сейчас показавшейся особенно яркой.
— Не хотела смотреть? — повторил он за ней. — А почему же?
— Блажью считала! Просто — блажью! У человека — такая достойная профессия, а он... чепухой занимается! Я смеялась над ним, папа.
— Ты смеялась, а я всерьез так считал.
Из кухни позвали обедать: утка, но он ответил — подождите. И мать не стала дергать: ладно, ладно...
— Я думал, что ты жестче, — сказал он Тане. — Ко всем. И к себе.
— Почему?
— Поумнее.
Она улыбнулась, склонив голову к плечу, которое приподнялось.
— Разве умные бывают жесткими? Зачем им это?
Он подумал о том, что Таня уводит в сторону разговор от Кости, от картин, перепрыгивает на какие-то общие вещи.
— Конечно, жестче обычно дураки, — согласился он, — если им власть дана. Глупый без власти ничего не может, а только дай ему власть! На работе, в семье ли...
— Вот я такая, — сказала Таня. — Я виновата. Как-то я говорила с Костей о творческом отношении к жизни... О том, что это самое важное в человеке, самое дорогое — чем бы он ни занимался. И смеялась над ним, совершенно забыв, что в каждый свободный час он старался вырваться за город со своим этюдником. А на антресолях лежали эти картины, которые я сейчас впервые увидела. Я преступница...
Никуда она не убегала от начатого. Михаил Авдеевич совсем нахмурился, не слыша боли, как будто бы та исчезла.
— Ну, я ведь тоже гордился, когда Костя поехал в металлургический и на завод вернулся не кем-то, а инженером! Мой сын — металлург. Я и слышать о другом не хотел. А было кого слушать.
— Кого?
— Жил у нас такой старик художник. В Доме пионеров возился с ребятами. Так возился, что ребята его бабушкой звали. «Бабушка» Сережа. Неужели Костя не рассказывал?
— Нет.
— Боялся.
— Боялся, наверно. Я бы и над ним посмеялась.
— Над «бабушкой»?
Таня промолчала.
— Горячий был старик. С лица худой, щеки впалые, а глаза горят. Костю называл художником, а меня — преступником. Как ты — себя. Значит, я тоже виноват? Раньше. И поэтому, выходит, больше.
— Я не знаю, папа. Стыдно. Какое право я имела смеяться?
— Даже если это верно, Таня, то это неверно. Это не самое главное, Таня.
— Что?
— Смотреть назад. Надо вперед глядеть. Знаешь, когда легче всего каются грешники?
«Знаю, — мысленно отвечала Таня, — когда не надо исправлять ошибок, даже если их называют преступлениями. Грешники могут тогда не только каяться, но даже и красоваться своими покаяниями. Но что же делать мне, папа? Вы же ничего не знаете о какой-то буфетчице Юле... А я знаю. И никогда этого не прощу ему, не смогу. Меня не переделаешь. Вы мудрый, угадали. Смотрю только назад... Впереди ничего нет. Наша жизнь с Костей уже не срастется. Это не мешает мне каяться, но главного, папа, я не могу вам сказать и не скажу».
И Таня молчала, а он спрашивал ее бессловесно:
«Знаешь ли ты про девушку, которую зовут Юля? Не знаешь! А она есть, подлая... Зачем же она приходила? Может, Костя вправду хочет бросить и семью, и завод? А я этого не позволю, потому что знаю, что он тебя любит. Не позволю. Ради него, ради тебя. Ради Мишука!»
— Эй, там! — долетел голос внука. — Скоро вы?
— Идем, — ответила Таня не вставая.
— Ты хотела бы, чтобы Костя был художником?
— А вы, папа?
— По-другому тебя спрошу: ты хотела бы, чтобы твой муж был художником?
— Поздно. Ему поздно.
— Менять профессию? Для тебя Костя все сможет! Ты знаешь, как он тебя любит?
— Как?
— Ты не усмехайся. По-разному любят. Один держит птицу в клетке, потому что любит. Другой выпускает ее на волю, потому что любит. Оба любят.
— Я пришла...
— О Косте потолковать?
— О себе... Я не разгадала, не поддержала его таланта. По-моему, настоящего.
— В талантах я тоже не сильно, но кумекаю, — прошептал он щурясь. — И о них ведь по-разному толкуют...
— Правильно. Одни уверены — талант зубаст. Сам пробьется, не погибнет! Для других это больше похоже уже на оправдание. Сколько погибло в жизни талантов — никто не знает.
Таня давно уж ходила по комнате, а сейчас перестала и посмотрела на него, словно спрашивая, где это горновой встречался с талантами?
— Что ж, думаешь, у нас в роду талантов не было? — спросил он. — Были и изящные таланты.
— Какие? — не удержалась от улыбки Таня, и боль, очнувшаяся в нем, приутихла, будто лекарство дали. — Например?
— Музыканты, — ответил он. — На гармошках, конечно, но как играли!.. Одни играли, а другие не дотянулись. Ку-ку! Помнишь, маленький Мишук так говорил? Это его самое первое слово было. Откуда?
— А я его так звала. Он и откликался.
— А я и не знал! Каждая семья — свой мир, даже мелочи — свои. Великая вещь — семья. Одни, например, порицают вдовцов, которые новую семью заводят, а я приветствую. Старую любовь храни в памяти, но пока живой — живи. Это тебя не порочит. Нет, наоборот. Одиночествуют не вдовцы, а скупцы.
— Интересный вы, папа! Даже жаль, что редко говорили. Особенно в последнее время...
— Наговоримся еще, успеем. А сейчас пожалеем мать, пошли утку есть.
11
Ранним утром Костя был уже на заводе. Кроме отчаянья и мучительных мыслей существовали еще ритмы жизни, которые держали его в своих руках. Будильник звенел, и на завод он не опаздывал, зная, что в любом состоянии будет делать свое дело. Не потому, что день дан человеку для труда и хлеб насущный нужен тебе и твоему ребенку, а потому, что сладок сон после работы. Иначе можно рехнуться.
Иногда он спрашивал себя: если ты каждый день занят работой для людей, какого рожна тебе нужно?
Однако еще были рассветы и вечера, когда он писал свои этюды и думал о Тане. Он не мог отказаться ни от них, ни от нее. «Чем жить без Тани и как жить?» — спрашивал он себя, и это росло, как тени при заходе солнца, пока не забывался за новым пейзажем. Если забывался. Писал, и вдруг снова останавливала мысль: зачем все это без Тани, например, эти куски разбитого стекла, брошенного вместо речки в овражную траву? Никого не спрашивал и никто не мог ответить, как будто он один жил в мире, похожем на необитаемый остров, хотя он здоровался с другими людьми.
Костя сидел на своем месте в аппаратной, когда над его плечом наклонился молодой доменщик, рослый парень в спецовке, и сказал:
— Константин Михайлович! Похоже, из одной фурмы вода сочится. Гляньте в глазок.
Он вскочил как пружина. Авария?
В эту минуту автобус, в котором подъехал к заводу Михаил Авдеевич, распахнул свои двери, старый горновой оказался на тротуаре и вынул из кармашка часы, чтобы проверить, успевает ли он к выпуску чугуна. Уж если приезжать на завод, то поглядеть на выпуск.
Давно не был он на заводской территории, и что его больше всего поразило здесь, так это цветы. Они краснели у бесчисленных переходов через железнодорожные пути, словно бы для того, чтобы предупреждать о них пешеходов. Взамен светофоров.
Приближаясь к цеху, Михаил Авдеевич заволновался: сейчас, сейчас он увидит огонь краснее этих цветов и чище весны. Он уже взялся рукой за перила железной лестницы. Сверху, грохоча ступеньками, сбегал рослый парень в спецовке.