Город - Олег Стрижак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Классы. Синеют снега. На парте «Муму», и под партой «Евгений Онегин», начало всей нашей жизни. Восьмая, потом уже первая главы. Мы торопимся жить и чувствовать. Мы знаем, что Пушкина надо читать, вскочив на парту, и руку откинув свободно. Мы делаем так вечерами, когда нет наставников. И когда мы провозглашаем и задыхаемся про Петербург неугомонный уж барабаном пробужден, мы прекрасно знаем, о чем это. Пушкин ехал в Коломну с бала, а над зимней Фонтанкой гремел барабанный бой проснувшихся спозаранку Измайловского и Московского, Семеновского, Егерского полков… мы жалеем, что Пушкин не видел во всей красе и славе наш старый дворец. В завитом парике и изящном камзоле, тонконосый, учтивый Растрелли выстроил пышный, в лепных кружевах дворец для красавца, чей дивный парадный портрет украшает нарядную залу в Зимнем дворце, ту залу, где окна укрыты белыми шторами в складках, и из окон прекрасный вид на застывшую строго Дворцовую площадь. Льстец, любимец, вельможа и граф, дипломат, кавалер, вице-канцлер, вознесшийся после той ночи, когда возводил на трон красавицу с золотистыми волосами, он давал во дворце на Садовой изумляющие Санкт-Петербург балы и ушел в мир иной в нищете, какая приличествует главным людям в Империи ив Санкт-Петербурге. И дворец за долги был описан в казну. В прелестную александровскую эпоху, когда Фамусов был молодым отцом, дворец внутри перестроили, изуродовав, как могли. Растворилась в кирпичных стенах, будто не было ее никогда, половина двусветного великолепного бального зала. Исчезла, и не вернуть, восхитительная, раззолоченная пологая бальная лестница. Сгинула кружевная, в росписях и позолоте, анфилада барокко из пятидесяти светлых зал, выходивших к Фонтанке и на Адмиралтейскую сторону. Сгинули зеркала и плафоны, росписи, лепка, позолота и канделябры… и от этого мы лишь сильнее любили увечный дворец.
Дворцовые залы превращались в дортуары и классы, дворец отведен был под Пажеский корпус, мы гордились таким родством, и нам нравился знак пажей, очень маленький белый мальтийский крестик. Мальтийские рыцарские кресты украшали покои дворца, сменившие анфилады барокко. Мы привыкли считать, что барокко придумано для фонарей, для сверкающих северных зим. Зимой, синими вечерами, в сиянии фонарей над широким, вельможным крыльцом дворец пышно, всей лепкой, колоннами и узором балконных решеток возносился из прибранных, подметенных снегов. Тени львиных голов и вспененных ордеров, тени стройных колонн укрывали плоскости стен. Блестящий пар от дыхания и горячего яркого стекла фонарей поднимался, слегка размывая зимние звезды. Прекрасен дворец был осенью, когда, весь освещенный будто для графского бала, черным вечером отражался он стройно и недостоверно в воде асфальта. Много давних теней здесь бродило осенними вечерами, тени елизаветинских, екатерининских, павловских, александровских времен, тени рыцарей, тени величественной военной славы. В левом крыле дворца была встроена церковь Кваренги, итальянские витражи, малахит, темный мрамор и золото, и по мраморным стенам меж малахитовых колонн висели потемневшие бронзовые доски с именами князей и графов, баронов, полковников и поручиков, ротмистров всех гвардейских полков: именами всех бывших пажей, павших под русскими знаменами на дымных полях сражений от Аустерлица и Бородина, Дрездена, Кульма и Адлера до Альмы и Инкермана, Плевны, Мукдена и Галицийских болот… в витражи лился церковный причудливый свет.
За дворцом, не видимый ни с Садовой, ни с прилегающих улиц, лежал распланированный Растрелли и перестроенный другим мастером, аккуратный, в казенном квадрате зданий, двор, место для маршировок и торжественных построений при барабанах, но без знамен. На задний фасад дворца, на окна барокко и старомодно спускающуюся во двор двускатную каменную лестницу смотрел тяжеловатый фасад классицизма, фасад католической Мальтийской капеллы. Католическая капелла возводилась лет через сорок после растреллиевского дворца, в промежутке между блистательными эпохами. Она строилась для капитула ордена рыцарей, для приора ордена принца Конде и по велению самого гроссмейстера великого ордена рыцарей святого Иоанна Иерусалимского, строил ее скромный рыцарь ордена, тучный, багровый Джакомо Кваренги, и сто пятьдесят лет спустя в капелле устроен был зал для торжеств, здесь проводились актовые вечера, стол президиума под белым и остроконечным мальтийским крестом накрывали торжественным красным бархатом, и па хорах гремел военный духовой оркестр, здесь вспыхивал в темноте на экране бьющий солнцем, томящей музыкой фильм «Человек-амфибия» с голубыми глубинами моря и очаровательной полудевочкой, адской красавицей Анастасией Вертинской, в которую были помрачительно влюблены все мальчики в государстве и болели этой влюбленностью сладко долгое время, вечерами в субботу здесь устраивались самодеятельные концерты, где по восемь раз исполнялся на бис беззаботно веселый шлягер «Как обидно быть черным котом», и, под новинку эпохи, электрогитары, распускались как неведомые и томительные цветы мелодии группы четырех юных мальчиков «Битлз», и ведущий перед началом мелодии объявлял, что прозвучит пародия, потому что сама группа была еще как бы нам чуждой, было в некоторых мелодиях нечто от литургии, пахло, пахло некогда в этой капелле воском, цветами и ладаном, веяло холодом в распахнутые огромные двери с квадратного двора, по соломе, устлавшей двор, из-под пасмурных арок, влекомые лошадьми, с траурными султанами, вкатывались в траурном черном убранстве кареты, черной вуалью была убрана рыцарская капелла, и под черной вуалью траурного балдахина, под колоннадами желтого мрамора, под рыцарским белым остроконечным крестом лежал в пышном гробу на черном высоком катафалке, при шпаге и в черных ботфортах, гроссмейстер великого Ордена рыцарей святого Иоанна и император российский с проломленным желтым виском. Был март, тоскливый и неприкаянный, по соломе и талым лужам осторожно гремели кареты, был март, забывалась греховная полудевочка Анастасия, на квадратном дворе начинали греметь барабаны, но Фонтанка, скрытая от парадных шеренг отвратительными черно-кирпичными задами роскошных строений Росси, уже тихо выпутывалась из-под сизого льда, уже пробивались в несмелой холодной зелени перед растреллиевской оградой свечи каштанов и душные гроздья сирени, уже наставал прозрачный, тревожащий май, и лились сквозь рисунок Растрелли невесомые и прозрачные, зеленоватые ночи. В весеннем небе словно разламывалась и взрывалась с оглушительным хлопком тысячью синих, фиолетовых звезд шутиха… и прозрачный май превращался в осенние вечера.
Осенние темные вечера, пора облетающих листьев. Острый дух горьких парков, печали осенних ночей растревоживал нас, мучил долгим осенним предчувствием огненной красоты, что нетерпеливо ждала нас. Ожидание было несчастием в горьких четырнадцать лет. В парке было черно. Сквозь деревья светили фонари у крыльца, у погаснувших окон дворца, и текли за блестящей оградой огни мокрой вечерней Садовой. Пахло листьями и водой. Вода была рядом, осенняя черная ночная вода, вода билась в граните, окружала дворец и капеллу, и парк. Город стоял в воде. С трех сторон нас охватывала неспокойная, очень близкая ночная Нева, бились в камень почти под стенами дворца Фонтанка, канал Грибоедова, дрожали огнем фонарей Мойка, Крюков канал и еще очень много рек, ветер кружил по их руслам. Ночной парк дышал свежестью рек и холодного моря. Более двух позабытых столетий назад этот парк уходил к Фонтанке, к низким ее берегам, и стоял в этом парке небольшой деревянный дворец, где ночь напролет горели огнями многочисленных канделябров раскрытые окна и гремела звенящая музыка, и осенней полночью в парк выбегала, смеясь и небрежно приподнимая над мокрой травою подол, разгоряченная танцами и вином молодая красавица, что тревожила всю Европу. О ее красоте и уме, о ее славе первой и непревзойденной красавицы России как о государственном деле доносили, писали ночами послы. При дворах всех держав читали о ее насмешливых, полупрезрительных, голубых с поволокою глазах, о золотистых ее волосах и о том, как она, презирая насмешливо моду, дерзко разметывала волосы по обнаженным прекрасным плечам и вплетала в волосы живые цветы. Ее обвиняли, на нее сочиняли доносы, подозревали в том, что она замышляет втайне войны и кровь. Послы великих держав умоляли ее составить, возглавить заговор, и она над ними смеялась. Войны горели на границах юной Империи. Швеция воевала с Россией за то, чтобы возвести эту женщину на престол и отдать ей корону императрицы, Польша требовала, угрожая войной, сослать эту насмешницу, увезти ее под конвоем, заточить навсегда в монастырь, а она веселилась, она звонко смеялась с гвардейцами, пила полные кубки, танцевала, смеясь, до утра и неслась в головокружительных влюбленностях, и столица Санкт-Петербург, а вслед за столицей Империя робели ее насмешливых, голубых с поволокою, полупрезрительных глаз… много позже, в разгаре метелистой ночи она словно проснется, возвратившись из долгих туманных парков на мостовые, заметенные жесткой пургой, и небрежно возьмет с собой тридцать солдат, и они сквозь метель донесут ее на плечах к известному всем крыльцу, и она быстрым шагом, в снегу и увядших мокрых мехах, вступит мимо растерянной и восторженной стражи в теплую спальню императрицы и скажет, спокойно и даже лениво: вставай, сестра!.. А пока — стоит осень, тридцатые годы восемнадцатого столетия, бесконечная осень, и она, запыхавшаяся в танце, уходит, с насмешливой и отсутствующей улыбкой, от дымного треска свечей в сырой и туманный парк. В осенних туманах лежит, разбросавшись в болотах, столица Империи, странный город, брошенный в эти туманы рукою ее отца, мы дышали одним с нею воздухом, с этой насмешливою красавицей, стояла все та же осень, и…»