Город - Олег Стрижак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот — среди хлама, развала, рядом с увянувшей елкой — поднялась на высоких стройных ногах тонкая юная женщина: с блестящими светлыми волосами, чистым лбом, большими голубыми глазами и надменным изгибом узкой спины… дивная женщина, — с презрительностью и тайной.
Высокомерно не замечая меня, она вышла на середину комнаты к зеркалу. Шла она хорошо: на высоких прямых каблуках тело ровно покачивалось, но плечи, плавную шею и склоненную женственно голову она несла невесомо… Глянув в зеркало с видом презрительным и равнодушным, она отвернулась. Всё в ней было как надо, все было со вкусом, неброско и дорого. Духи были несколько тяжеловатыми, но удивительно попадали в тон коричневому и темно-бордовому, в тон неяркому золоту и горьковатой печали.
Изящнейшие сапоги были досадно припорошены сухой зимней грязью (вчерашней), она хладнокровно распахнула полированные темные дверцы шкафа и выдернула отглаженную фланелевую тряпку. Поставила высокую ногу на столик, обнажив красивое, продолговатое, обтянутое загадочным блеском чулка колено и, скривив губку, надменно, умело протерла до лакового сияния высокий изящный, с узким подъемом и узким носком сапог, протерла, красиво и вызывающе поставив на столик другую ногу, второй сапог и бросила тряпку в угол. Это были мужские пижамные штаны. Повернувшись ко мне, она скучающе, с вызовом посмотрела в упор на меня, покачиваясь на каблуках, покручивая на пальце золотое с рубиновым камнем колечко: ну, как? Хороша, кивнул сдержанно я, хороша…
Потом она красила ногти. Наскучив смотреть на нее, я отвернулся к окну и стал глядеть на огромный, плывущий в дымах и морозном тумане, серый, мрачный, любимый мой, трудный мой город. День был холодно-серым, собор посерел и обрюзг, почти скрылась и стала приземистей в дымке гостиница, трубы, трубы усердно чадили, насколько хватало глаз, рокочущий темный проспект грязной лентой ложился на мост, пересекая наискось серую снежную Фонтанку, день был мутным, неладным, вторник, восьмое января 1980 года, и стало мне жалко вдруг, что в десять утра, пока еще было солнце, я не вернулся домой, в обжитую и спокойную комнату, пахнущую морозцем, теплым пледом, натертым паркетом и табаком, в комнату, которую я третий год снимал в тихой коммунальной квартире.
Я не любил январи, и в каждый последующий год вживался с трудом. В январе зима изменяется к худшему и за синим колеблющимся рассветом настает беспощадно отчетливый день с длинной розовой тенью от встающего над снегами солнца; в этой розовой леденящей тени полыхают по всем пустырям новогодние елки.
Что же, подумал я. Пришел я сюда, не думая ни о чем, но пришел неожиданно точно; приди я после полудня, я застал бы здесь новую громкую пьянку, разговоры за жизнь, за искусство, вялый бред про неласковую к талантам судьбу; а приди я через неделю… меня бы сюда не пустили. Не пустила бы эта вдова двадцати четырех лет от роду.
— …Простите, пожалуйста, — сказал у меня за спиной ее очень спокойный, всё еще хрипловатый голос. — Я накрасила когти. Будьте любезны, дайте мне сигарету из пачки.
Я выщелкнул из английской пачки ленинградскую сигарету «Космос».
Она, наклонившись вперед, осторожно, опасаясь размазать помаду, зубками вытащила сигарету из пачки и осмотрительно, остерегаясь затронуть когти, на которых обсыхал, начиная блестеть, темный тяжелый лак, взяла сигарету двумя напряженно прямыми тонкими пальцами, прикурила. Вновь огонек моей спички дрожал в новогоднем рубине.
— …Спасибо. — Она глубоко, с какой-то безнадежностью затянулась, глядя перед собой и о чем-то задумавшись, потом, встрепенувшись и словно вздохнув: «А! пустяки все это…» — подняла на меня с неловкой улыбкой глубокие серые глаза. — Отвратительно, — призналась она с неловкой и беззащитною улыбкой. — Голова плывет…
Вот сочувствия-то, которого просила она у меня, я дать ей не мог, я знал, чем это кончится. В самом невинном случае меня бы заставили дружить с толстым Митей.
— Я бы чего-нибудь выпила… — сказала она. — Давайте чего-нибудь выпьем? Я сейчас приберу весь этот разгром и приготовлю поесть?
Да, конечно, сейчас мы с ней вместе приберем весь этот разгром. Она уберет в шкаф постель, на которой спала, унесет бутылки, посуду, рубашки, пижамные штаны, а я возьмусь помогать, я не могу оставаться без дела, видя ее торопливость и неловкость в желании сделать как лучше, я, конечно, возьмусь помогать, вытру пыль со старого дерева, с подоконника, вытру пыль с книжных полок, вытру стулья, сложу и снесу в коридор раскладушку, уберу в шкаф рассыпанные бумаги, растолкав уверенно книги, чтобы прямо стояли и выглядели приличней, я ведь очень прилично умею убирать и в особенности раскладывать книги, и, пока она моет посуду, подмету с мокрой тряпкой на швабре затоптанный пол, вымету пыль из углов, за тахтой, за шкафами, вымету мокрой тряпкой окурки и пепел, обрывки счетов из прачечной, горку вялых пожухлых иголок под елкой, раздвину на место мебель, чтобы был уют и порядок, вынесу мусор и случайно упавшую лампу и, пока она что-то готовит, натру до бального блеска потускневший паркет. Будет пахнуть морозцем, паркетом н елкой, я спрысну елку свежей водой, будет пахнуть паркетом и елкой, предпраздничной чистотой, и она, без джемпера, но в сапогах, на высоких загадочных каблуках, в уютном домашнем передничке, чистом, из модного серого полотна с цветной оторочкой, войдет, отворив осторожно дверь, и с благодарностью мне улыбнется за то, что в комнате стало так ясно, так легко и нарядно, в благодарности тихой улыбки будет и сострадательное понимание, она-то знает, каких это стоило мне трудов, и знает, что я не приму благодарственных слов, я считал своим долгом помочь ей, но, вы знаете, редкий мужчина сумел бы навести здесь уют и порядок, мужчины, вы знаете, так неумелы, ни один из ее друзей не смог бы такого сделать, я искренне вам благодарна, какая жалость, что прежде мы были, увы, незнакомы, так она улыбнется мне и внесет на подносе нарезанный тонко хлеб, мельхиор, заливное, тарелочки с тонким золоченым фестоном, льняные салфетки, приятный парок, и матовый лед бутылок, перезвон тонких узких высоких рюмок. Мы зажжем огонечки елки, в полутьме, ведь уже будут сумерки, незаметно сгустившиеся за окном, это кажется, что прибрать всю квартиру, перемыть всю посуду и приготовить еду дело четверти часа, в действительности пройдут часа два или три, мы проголодались, за окном наступает вечер и город зажегся огнями в синем проеме между шторами, мы зажжем огонечки елки, одни будут светиться ровно, а другие, рассыпанные в полутьме, будут медленно, успокаивающе загораться и пропадать, да, реле, что стоит под елкой, давно мне знакомо, и с неясной, наставшей вдруг скованностью оттого, что уже можно сесть за стол, руки вымыты, мы присядем, — загадочным образом сблизившись в общих хлопотах, сблизившись в общей заботе об уюте и чистоте, близость общих домашних хлопот ни к чему не обязывает, нам приятно, что мы это знаем, и молчаливое знание, ставшее вдруг соглашением, станет первой приятной тайной, — не много ли это? не знаем, но, из гордости и смущенности, она вдруг встрепенется, обнаружив, что в кухне оставила соль, озабоченность и восклицание сразу что-то ослабят в нашей совместной тайне, но смущение и поспешность лишь усилят таинственность, окруженную полутьмой, отражением огонечков нарядной темной елки, в чисто прибранной мною, торжественной полутемной комнате будет светить, отражаясь в окне, в темных стеклах книжного шкафа, в паркете, разноцветными огонечками елка, света вполне достаточно, чтобы высветить новогодним мерцанием столик, сервированный на двоих, огонечки будут мерцать в нарезном стекле, запотевших бутылках, вымытой пепельнице и хрустале, мельхиоре, но забыта, случайно ли, я не знаю, на кухне оставлена соль, и она, по-женски встревожась, немного всполошенно и смущенно встанет и принесет эту соль, крупную, нежно рассыпчатую, в крутобокой плошечке, вырезанной из сырой липы, встанет и принесет, зная, что я буду слушать быстрый уверенный стук каблуков, высоких и мимолетно смущенных отсутствием соли и собственной смутной поспешностью, принесет эту соль, уже зная, что я искренен в помощи, в простоте и в умении делать любое дело, и на обратном пути, чуть замедлив шаг, озаботится женским вопросом, а не слишком ли я буду прост для нее, да, я прост, и все же есть легкая, заманчивая напряженность в позднем завтраке, пустяки, в эту пору темнеет рано, в позднем завтраке с юной, красивой и еще на рассвете неизвестной мне женщиной, соль принесена. Она мило, боком присядет, отмахнув со лба выбившуюся, непокорную прядь, она устанет немного и разгорячится, разволнуется, устраивая наше скромное, на двоих, застолье, нет, волнение следует относить лишь к столу, и я понимаю, я хвалю только стол, и она, едва запыхавшись, с упрямо спадающей светлой прядью, которая делает ее чуть небрежней и много милей, вскинет голову с легким вызовом и посмотрит небрежно: ну, как? — и я вынужден буду признать и улыбчивым тихим кивком подтвердить: хороша… а она, отвлекшись уже, будто не было этого взгляда, захлопочет легко над столом, а передник, с улыбкой напомню я, да, немного смутится она, с должной мерой достоинства, передник она снять забыла в делах, и спокойно и женственно снимет передник, сложит вдоль и повесит, не глядя, на спинку стула у себя за спиной, и за что же мы выпьем, спрошу осторожно я, выжидательно прикасаясь пальцами к ледяному, приятному пальцам стеклу узкой высокой рюмки, за что же мы выпьем, она чуть вздохнет, отрешаясь от утра, от бестолково ушедшего невеселого дня, день ушел, ну да бог с ним, что тут жалеть, и внимательно, словно увидев впервые, задумчиво поглядит на меня, в мои выжидающие глаза, женщина стойкой печалью… как мне с ней было скучно! Серый день, как немытый стакан, стояла серой разгромленной комнате.