Алгоритм невозможного - Александр Плонский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И с каждым вопросом будет накапливаться раздражение, пока не достигнет критической массы. Тогда он выставит репортеров вза-шей, и они напишут в своих газетенках о бывшем Великом Физике, который уже ни на что не годен. И будут правы?
Ох уж это чувство пустоты… абсолютной… незаполнимой… всепоглощающей…
* * *Он полулежал в глубоком кресле, воспроизводившем формы его тела, мгновенно приспосабливавшемся к малейшим переменам позы. Кресло неназойливо вибрировало, массируя мышцы. Позади, во всю стену, до поры притаился испытанный УМ, усилитель мышления — аппаратурный комплекс, включавший в себя приемник биоволн мозга, компьютерный анализатор, синтезатор рекомендаций, а также тысячи линий связи, детекторы информации, оптимизаторы решений, шифраторы и дешифраторы, исполнительные устройства, другие всев озможные приборы и системы.
Ученый был в состоянии, не поднимаясь с кресла, воспользоваться любым из интеллектуальных сокровищ человеческой цивилизации, войти в контакт с любым индивидом и любой организацией Земли. Смутная идея, пройдя УМ, либо обретала чеканные формы, либо отбрасывалась, как бесплодная.
Увы, последнее время УМ отклонял идеи Великого Физика одну за другой, обостряя чувство неуверенности, и без того владевшее ученым.
В его представлении усилитель мышления не был ни машиной, ни чем-то самостоятельно мыслящим. Он воспринимался как хорошо об-куренная трубка или иная многолетнепривычная вещь, неотделимая от личности Великого Физика, который порой забывал о средоточии электронной мудрости за своей спиной.
Так парящая птица забывает о поддерживающих ее крыльях.
И вот теперь крылья, казалось, утратили подъемную силу. УМ стал причинять неудобства, словно разболтавшийся протез. В его действиях появилась странная нервозность, он затягивал паузы, смягчал формулировки. Если раньше мог заявить: «Ни к черту не годится!», то теперь золотил горькую пилюлю:
«Талантливо. Оригинально. Остроумно. Не пойдет!» И это еще более удручало…
Взгляд ученого все чаще бесцельно блуждал по кабинету, словно искал поддержки от самой обстановки, в которой было сделано столько открытий.
По левую руку, тоже во всю стену, громоздился стеллаж с книгами. Среди них виднелись и пергаментные рукописи, и роскошные фолианты в переплетах из тисненой золотом кожи, и пожелтевшие брошюры в мягких обложках.
А по правую, напоминая пчелиные соты, поблескивали кристаллическими многогранниками микроблоки памяти. Они выглядели куда скромнее, чем фолианты, но каждый из них мог вместить информационное содержимое стеллажа, возвышавшегося напротив и пред ставлявшего лишь историческую ценность.
Те, кому довелось побывать в кабинете Великого Физика, думали про себя, что антикварный книжный шкаф — такое же чудачество, как и давно вышедший из моды пиджак мрачного темносерого цвета с огромными лацканами и подбитыми ватой плечами: гений может не считаться с модой, даже если это шокирует обыкновенных людей, привыкших к яркой, легкой, свободного покроя одежде, в которой они, при всем ее разнообразии, так похожи друг на друга.
Но Великий Физик меньше всего стремился к оригинальности. И одежда по образцу той, в которой творили науку его предшествен-ники, и прижизненные издания их трудов были символом преемственности поколений, напоминавшим ему, что все сделанные им открытия, вместе взятые, всего лишь капля в океане Знания, и в вечном стремлении переплыть этот океан ученые передают эстафету из рук в руки, роняя и вновь подхватывая ее. Каждый фолиант, каждый микроблок памяти — квант знаний, и чем больше таких квантов п ридется на долю Великого Физика, тем достойнее будет прожита его жизнь.
Таков был главный, если не единственный, нравственный критерий ученого. О нем отзывались, и не без оснований, как о черством, равнодушном ко всему, что не касалось работы, эгоистичном человеке.
«Я обязан быть эгоистом, — говорил себе Великий Физик. — Не желаю слышать о болезнях, смертях, катастрофах. Для меня не су-ществует жалости и сострадания — они отвлекают от науки, а она превыше всего!» Так он считал до последнего времени. Но сейчас, мысленно срав-нивая себя с бесплодной смоковницей, подумал, что напрасно избегал отрицательных эмоций.
Его взгляд остановился на четвертой стене. Он рассматривал ее пристально, хотя там было пусто — голая, выбеленная плоскость.
— Нет, так ничего не выйдет, — сказал Великий Физик пустоте. — Меня затянула рутина. Я отупел. Лишился способности предвосхищать новое.
Избегая переживаний, иссушил не только душу, но и мозг. Мне нужно пережить потрясение, лишь оно поможет преодолеть дряхлость мысли. Если еще не поздно…
В молодости Великий Физик, при всей своей замкнутости, которая воспринималась окружающими как заносчивость, был сантиментален, любил в одиночестве слушать старинные романсы, доводившие его до экстаза. Но, сделавшись маститым ученым, отказался от в сего, что, как он считал, было не на пользу занятиям наукой, в том числе и от романсов, напоминавших о бренности всего сущего, неизбывности утрат.
Теперь же он вспомнил об этом увлечении молодости и подумал с почти суеверной надеждой:
«А не вернут ли романсы своим болезненно эмоциональным воздействием утраченную свободу мышления?»
Четвертая стена зрительно отступила, и на ее фоне возник, словно материализовавшись из пустоты, пожилой усталый человек с гитарой в руках — живший в середине четвертого тысячелетия прославленный исполнитель русских романсов.
— Добрый вечер, — поздоровался певец. — Что бы вы хотели ус-лышать?
— Добрый вечер, — ответил ученый, хотя этого вовсе не следовало делать: перед ним был не человек, а его голографический двой-ник (УМ скрупулезно воссоздал облик и голос давно умершего ар-тиста), но Великий Физик, не отличавшийся учтивостью в о бщении с коллегами, обращался к фантому с подчеркнутым почтением. — Будьте любезны, спойте по вашему выбору.
Певец задумался, тронул струны и начал на тихой органной ноте:
«Гори, гори, моя звезда…»
Постепенно голос его крепчал, подчиняя своему колдовскому оба-янию единственного слушателя.
Если бы кто-нибудь из знавших Великого Физика присутствовал на этом импровизированном концерте, он поразился бы перемене, происшедшей с презиравшим эмоции ученым: лицо старика, обычно насупленное, светилось нежностью, в уголках просветлевших глаз поблескивали слезинки.
Великий Физик был во власти романсов, слившихся в его сознании воедино.
Разбуженная ими память обрушила на него поток видений, — грустных и радостных, осмысленных и бессвязных, чувственных и подсознательных. Перед ним конспективно развертывалась повесть его жизни, и как же много в ней оказалось страниц, которые стоило бы переписать набело. А он ведь считал, что жил единственно правильным образом, вовремя исправляя ошибки, отсекая лишнее, несущественное. Дорожил временем, не растрачив ал его на мелочи.
Но, лишаясь их, не обкрадывал ли себя?
— Это мои самые любимые романсы, — сказал певец, взяв по-следний аккорд.
Стряхнув чары, Великий Физик подумал:
«Уже шесть столетий нет человека, а его искусство, образ и, по-жалуй, частица души живы. Не запись, репродукция, тиражируемая любым числом копий, а именно живое, неповторимое, непреходящее искусство. Ведь попроси я повторить романсы, споет подругому, и во мне отзовутся новые струны…
Хотел бы знать, буду ли через столетия столь же нужен людям, не забудут ли меня, как уже сейчас забыли мое имя?» — Спасибо, — поблагодарил он певца. -
Вы доставили мне ис-тинное наслаждение!
Романсы отзвучали, но Великий Физик ощущал их крепнущее эмоциональное последействие. И оно было совсем иным, чем в моло-дые годы: видимо, время и образ жизни сделали его менее чувствительным и более мудрым. Не тоска от собственного бессилия перед неизбежностью конца, не слезливая жалость к себе, а давно забытая умиротворенность овладевала им.
Сейчас, когда пустота четвертой стены вернулась на место, Великий Физик уже не испытывал досады из-за совершенных ошибок и многих самообманных заблуждений, казавшихся ему когда-то истиной. За те часы, что он слушал романсы, повесть прожитой жизни была переосмыслена и под ней подведена черта. И он уже не думал, с доброй завистью к певцу, о посмертной славе, как, даже будучи эгоистом, не стремился к прижизненной.
Мимолетная горькая мысль о собственной безымянности, полученной в награду за научные заслуги, оставила после себя лишь снисходительную усмешку. Ведь один из его великих предшественников — лорд Рэлей родился Джоном Стреттом.
Но Стретта тоже с почетом лишили собственного имени. Рэлей занял подобающее место в анналах науки, Стретт был предан забвению. Но проиграла ли от этого наука?