Воспитание Генри Адамса - Генри Адамс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юности не дано делать заключения; только на краю могилы человек способен подводить итоги, но первый толчок, полученный в юности, может всю остальную жизнь вести человека от заключения к заключению, которые иначе ему бы даже не снились. Можно праздно глазеть на Форум или собор св. Петра, но невозможно ни забыть, ни избыть впечатления, которое они оставляли. У молодого бостонца, только что из Германии, Рим вызвал чувство чистейшего восторга, свободного от каких бы то ни было экономических или сиюминутных оценок; ничто не давало ему ни оснований, ни разумного повода предвидеть, какие сложности, казалось бы вовсе не связанные друг с другом, но которые ему предстояло свести воедино, какие загадки, казалось бы, неразрешимые, но которые ему предстояло разрешить, эта увлеченность Римом взгромоздит на его пути. Рим не был ни насекомым, которое можно разъять и выбросить; ни дрянным французским романом, который берут с собою в поезд, чтобы, прочитав, вышвырнуть в окно вслед за такими же дрянными французскими романами, чей нравственный уровень не шел в сравнение с безнравственностью римской истории. Рим был сегодняшним днем; он был Англией, ближайшим будущим Америки. Он не укладывался в упорядоченную буржуазную бостонскую схему эволюции, где все разложено по полочкам. Закон о прогрессе был к нему неприложим. Даже хронологии — этому последнему прибежищу беспомощных историков — он не подчинялся. Форум вовсе не вел к Ватикану, так же как Ватикан к Форуму. Риенци,[164] Гарибальди,[165] Тиберий Гракх,[166] Аврелий,[167] вместе с тысячью других, могли стоять в любом порядке, не образуя ряда во временной последовательности. Великое слово «эволюция» тогда, в 1860 году, еще не стало новой религией истории, но и старая ее религия, которая добрых тысячу лет опиралась на ту же доктрину — доктрину поступательного движения, — не нашла во всей истории Рима ничего, кроме плоских противоречий.
Разумеется, и попы, и эволюционисты яростно отрицали подобную ересь, но все, что они говорили или отрицали в 1860 году, для 1960-го почти не имело значения. Меж тем анархия никуда не девалась. Проблема становилась лишь более завлекательной. В мае 1860 года она, возможно, стояла даже острее, чем в октябре 1764-го, когда, как вспоминает Гиббон,[168] «на склоне дня, сидя в церкви Зоколанти или францисканских братьев и слушая вечерню в храме Юпитера на развалинах Капитолия», он впервые задался мыслью написать об упадке и разрушении Вечного города. Благодаря путеводителю Марри, где любезно приведена эта цитата из «Автобиографии» Гиббона, Адамс не раз сидел на ступенях церкви Санта-Мария ди Арачели, дивясь тому, что ни Гиббон, ни другие историки после него ни на шаг не приблизились к объяснению причин этого падения. Тайна его оставалась нераскрытой, чары неразвеянными. Два величайших эксперимента западной цивилизации оставили в Риме главные памятники своего краха. И — кто знает? — не предстояло ли Вечному городу выразить крах еще и третьего?
Молодой человек не задавался никакими целями. Мысль взять на себя роль второго Гиббона менее всего приходила ему в голову. Он был турист — турист до мозга костей, и превосходно, что это так, а не иначе, ибо архивеликие люди вряд ли могли бы достойно сидеть «на склоне дня… среди развалин Капитолия» — разве только у них нашлось бы сказать о нем что-либо оригинальное. Тациту[169] это было по силам, Микеланджело, на худой конец, Гиббону, хотя героической фигурой его не назовешь. Но в целом ни один из них не сумел сказать многим более, чем наш турист, непрестанно повторявший про себя вечный вопрос — за что! за что!! за что!!! — как, вероятно, мог бы вопрошать себя и сидевший с ним бок о бок слепой нищий, притулившийся на церковных ступенях. Никто еще удовлетворительно не ответил на этот вопрос, хотя каждый, кто обладал умом и сердцем, сознавал, что рано или поздно придется принять какой-то ответ. Ведь стоило поставить слово «Америка» на место слова «Рим», и вопрос этот становился личным.
Кое-чему Генри, пожалуй, научился в Риме, но сам того не зная и не желая. Рим подавляет учителей. Даже исполины века вряд ли сохранили бы величественный вид на фоне Рима. Может быть, Гарибальди — пожалуй, еще Кавур[170] — мог бы сидеть «на склоне дня… среди развалин Капитолия», но ни Наполеона III, ни Пальмерстона,[171] ни Теннисона, ни Лонгфелло там, разумеется, никогда не видали. Как-то утром, когда Адамс весело болтал в студии у Гамильтона Уайлда,[172] туда зашел немолодой англичанин; явно возбужденный, он рассказал, какого только что натерпелся страха: проезжая мимо Circus Maximus,[173] он неожиданно наткнулся на гильотину, где час или два назад был обезглавлен преступник. Вид роковой машины вывел бедного джентльмена из равновесия, и Адамс, который обыкновенно только тогда постигал соль рассказа, когда она выветривалась от времени, на этот раз сочувственно слушал, просвещаясь насчет новых форм чудовищных ужасов, затмивших две тысячи лет кровопролития в Риме, и находя утешение в том, что, как гласят история и статистика, благодаря гильотине большинство населения Рима стало, по-видимому, несколько лучше. Только мало-помалу он наконец уразумел, что жертвой ужасного зрелища был не кто иной, как Роберт Браунинг,[174] и на фоне Circus Maximus пылавших факелами христианских мучеников и преступника, в то утро сложившего голову на плахе, этот немолодой английский джентльмен, который, словно Пиппа, проходил по Риму, выглядел куда уместнее, чем впоследствии за обеденным столом в Белгрейвии,[175] где он никогда не вписывался в общий фон, разве только полностью стушевавшись. Браунинг вполне мог сидеть с Гиббоном среди развалин, и немногие римляне позволили бы себе по этому поводу иронизировать.
Тем не менее Браунинг так и не раскрыл поэтических глубин Франциска Ассизского,[176] как Уильям Стори[177] не постиг секрета Микеланджело, а Момзен[178] вряд ли поведал нам обо всем том, что, как мы инстинктивно ощущаем, составляло жизнь Цицерона и Цезаря. Они учили тому, чему, как правило, нет нужды учить, — урокам дешевого воображения и еще более дешевой политики. А между тем Рим был ошеломляющим сплавом идей, экспериментов, честолюбий и энергий; без Рима история западного мира лишалась своей изюминки и распадалась на куски; Рим придавал ей смысл и единство. Но при всем том, просиди Гиббон среди развалин Капитолия хоть целое столетие, он все равно не увидел бы там никого, кто сумел бы сказать ему, в чем значение Рима. А может быть, его вовсе и нет?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});