Воспитание Генри Адамса - Генри Адамс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как бы там ни было, с кучером он объясниться смог, исправно осмотрел соборы, полюбовался Рейном и не пропустил ни одной достопримечательности, на которую указали ему его спутники. Верный своему плану посвятить две зимы изучению гражданского права, он вернулся в Дрезден с письмом к госпоже придворной советнице фон Рейхенбах, в чьем доме Лоуэлл и другие американцы некогда проводили время в более или менее серьезных занятиях. В те дни «Инициалы»[162] были новой книгой. Чары, которыми ее умный автор старательно оплела Мюнхен, распространились и на Дрезден. Юному Адамсу ничего не оставалось, как брать уроки фехтования, посещать галереи и ходить в театр, но в обществе он успеха не имел, и это было для него унизительным, хотя он с этим и смирился. Сама госпожа советница порою умирала со смеху при виде неловкости и беспомощности молодого американца, когда он оказывался в ее обществе. Возможно, воспитание человека носит тем более всесторонний и богатый характер, чем шире он по собственному опыту знает мир: почти в то же самое время Рафаэль Пампелли[163] и Кларенс Кинг обогащали свой ум и сердце путем романтического личного знакомства с жизнью индейских племен апачи и диггеров. Любой опыт — это опора для постройки здания. Но Адамс не мог бы сказать, какую пользу извлек из своей второй зимы в Германии и чего от нее ожидал. Даже его теория случайного воспитания пошла прахом. В Дрездене не происходило никаких случайностей. Как только кончилась зима, он, облегченно вздохнув, запер за собой дверь в Германию и направился в Италию. За восемнадцать месяцев, потраченных на воспитание по собственному разумению, он, несмотря на бесконечное разнообразие новых впечатлений, теснившихся в его мозгу, ничего не приобрел для своих практических целей. Он знал не больше, чем в день окончания Гарварда. К освоению профессии не приблизился ни на шаг. Об обществе имел так же мало понятия, как школьник. Ни для какого поприща ни в Европе, ни в Америке — не годился и не обладал достаточным природным умом, чтобы понять, какой хаос сотворил из своего образования и воспитания.
Выкручивая свою жизнь, чтобы идти случайными и окольными путями, можно, пожалуй, найти употребление случайным и окольным знаниям, но это вовсе не входило в планы Генри Адамса, когда, избрав путь, которым безгранично восхищались наивные авторитеты, он обнаружил, что путь этот никуда не ведет. Вступая на него в 1858 году, он был бесконечно далек от мысли стать всего лишь туристом, но в апреле 1860 года, приехав к сестре во Флоренцию, стал туристом, и больше ничем. Прав оказался отец. Молодого человека это несколько тяготило. А что, если отец спросил бы его по приезде — какова польза от времени и денег, потраченных на этот эксперимент? Единственный ответ был бы: «Я — турист, сэр!»
Это был не тот ответ, с каким он намеревался вернуться, и вряд ли положение улучшилось бы, спроси он в свой черед, что приобрели его братья, кузены или приятели, остававшиеся дома, за время и деньги, потраченные в Бостоне. Все, что они вложили в изучение закона, разумеется, пошло прахом. Может быть, им больше посчастливилось с наукой? Теоретически можно было сказать и даже представить доказательства, что единственно правильным является чисто научное образование. Однако множество друзей Генри, избравших этот путь, с полным основанием сетовали, что мир, в котором обитали, вовсе не был таким уж чистым и сугубо научным.
Меж тем отцу вполне хватало собственных забот, и он не рвался увеличивать их число за счет промахов сына. Избирательный округ Куинси некогда послал Чарлза Фрэнсиса Адамса в конгресс, и весною 1860 года он окончательно лишился покоя — в ноябре предстояли президентские выборы. Сам он стоял за кандидатуру мистера Сьюарда. Республиканская партия представляла собой неизвестную силу, демократическая разваливалась на глазах. Никто не умел заглянуть в будущее. Отцы ошибались не меньше сыновей, а в 1860 году и те и другие ощущали, что их влечет на пути, далеко не столь безопасные, как туристские маршруты по Европе. Пока же Генри Адамс, пользуясь полной свободой, с легким сердцем продолжал свой путь в надежде подобрать на нем крохи опыта и знаний, какие богу ли, черту ли угодно будет ему ниспослать, и окончательно перестал различать, что хорошо, а что плохо.
И того и другого было в его жизни больше, чем у него хватало ума пользоваться. Самую полезную цель из всех, каким он намеревался служить, открыло ему перо, когда на протяжении трех последующих месяцев он посылал брату Чарлзу пространные письма, которые тот опубликовал в «Бостонском курьере»; да и само это занятие шло Адамсу впрок. Писать ему было особенно не о чем, и писал он не слишком хорошо, хотя последнее имело меньше значения. Важно было другое. Привычка высказываться побуждает искать то, о чем можно высказаться. А если убрать из высказывания все банальное, даже от банальности кое-что да остается. Молодые люди, как правило, мало что видят в Италии, да и в других странах тоже, и впоследствии, когда Адамс начал понимать, сколько способны увидеть другие, он готов был забиться в угол от стыда при мысли, что, приглашая соотечественников вояжировать и восхищаться, демонстрировал собственное пигмейство, да еще так, словно им гордился. Но при этом он сделал свой первый шаг в некой интеллектуальной деятельности.
Что касается прочего, то Италия вызывала у него по большей части только восторги, и средоточием этих восторгов, естественно, был Рим. Родители-американцы, враждебно настроенные по отношению к Парижу, как ни странно, готовы были, по-видимому, отнести Рим к узаконенным, хотя и поругиваемым, средствам воспитания; но для молодых людей, жаждущих получить серьезное воспитание и образование и считающих само собой разумеющимся, что всему есть причина и что природа конечна, Рим являл собой сильнейшее искушение в мире, а Рим до 1870 года пленял необоримо. В 1860 году месяц май был божествен. С той поры, без сомнения, толпы молодых людей — преимущественно мужчин — проводили май в Риме и, конечно, полагали, что его чары еще живы. Возможно, для них так оно и было; но в 1860 году его свет и тени еще полнились средневековьем, еще существовал средневековый Рим, тени дышали и светились, тая живые формы, угадываемые уже утраченными чувствами. Пескоструйные аппараты науки еще не прошлись по ним, сдирая эпидермис с истории, мысли и чувства. Картины еще оставались нерасчищенными, церкви невосстановленными, руины нераскопанными. Средневековый Рим завораживал. На всей земле вряд ли можно было найти менее подходящее место для того, чтобы учить молодого человека девятнадцатого века, что ему делать с миром двадцатого. Рим действовал на каждого по-своему, рождал свои ощущения, как рюмка абсента перед обедом в Пале-Рояль; они пронзали, но иначе не были бы так сильны; и, конечно, оказывали пагубное влияние, ибо никто — ни церковники, ни политики — не мог, положа руку на сердце, извлечь из развалин Рима иного урока, кроме того, что они являют собой свидетельство справедливого приговора, который разгневанный бог вынес всем деяниям человека. Этот вывод менее всего мог подвигнуть молодых людей на какого-либо рода полезную деятельность; Рим был средоточием анархии и греха, последним местом, которое годилось для воспитания молодежи. И все же, по общему мнению, Рим был единственным местом, в которое молодежь — без различия пола и расы — была страстно, слепо, исступленно влюблена.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});