Воспитание Генри Адамса - Генри Адамс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь система школьного образования, несомненно, изменилась, а учителя той поры, вероятно, давно умерли, и говорить о старой школе практически бесполезно, да и тогда не имело большого смысла. В оправдание Вердерской гимназии можно по крайней мере сказать, что она не была ни слишком груба, ни чрезмерно аморальна. По прусским меркам, ее директор заслуживал всяческих похвал, да и остальные педагоги были не хуже, чем в других школах. Американца, враждебного любым системам, ужасала система преподавания. Обязательная тренировка памяти отупляла; напряжение, которому подвергали память, доходило до степени пытки, а на то, что выполняли без единой жалобы несчастные мальчишки, нельзя было смотреть без содрогания. По-видимому, никаких иных способностей, кроме памяти, у них не признавали. Менее всего прибегали к логическому мышлению — аналитическому, синтетическому, догматическому. Немецкое правительство не поощряло тех, кто мыслит.
Любое воспитание, осуществляемое государством, — своего рода динамо-машина для поляризации умов населения, для направления силовых линий туда, где они наиболее эффективно будут служить целям государства. Немецкая воспитательная машина отличалась огромным коэффициентом полезного действия. Но ее влияние на детей давало плачевные результаты. Вердерская гимназия располагалась в старинном здании в центре Берлина, приспособленном для удовлетворения потребности в образовании мелких лавочников, или bourgeoisie, живущих окрест. Эти берлинеркиндер, если позволено ввести такое определение, принадлежали к классу, подозреваемому в сочувствии и причастности к волнениям 1848 года. Ни дворян, ни детей из так называемого хорошего общества среди них не было. По личным своим качествам они скорее располагали к себе, чем наоборот, но как объекты воспитания являли собой пример чуть ли не всех зол, какие могла привить дурная система. Очевидно, в своих сугубо алогичных поисках Адамс нашел наконец идеал убийственно логичного воспитания. Прежде всего оно сказывалось на физическом развитии мальчиков, хотя в их физическом развитии винить приходилось не только школу. Даже лучшая немецкая пища была дурна, а уж диета из квашеной капусты, сосисок и пива вряд ли сохраняла здоровье. Но не только из-за пищи их лица были известково-белыми, а мышцы дряблыми. Они никогда не дышали свежим воздухом, а о спортивных площадках даже не слыхали. Зимою по всему Берлину в жилые помещения не просачивалось ни капли кислорода; в школе классные комнаты закупоривались наглухо и не проветривались; воздух был зловонным до неприличия, но, когда Генри, пользуясь пятиминутным перерывом между уроками, открывал окно, его неизменно ругали за нарушение правил. Пока длились холода, окна оставались закрытыми. В свободные дни мальчиков иногда выводили в Тиргартен или другое место на длительную прогулку, которая, изрядно переутомив их, неизменно заканчивалась курением, сосисками и пивом. При всем том от них требовалось ежедневное приготовление уроков, от которых сломался бы и крепкий детина, живущий здоровой жизнью, и которые они могли выучивать только благодаря своим напрочь вывернутым мозгам. Если университет оказался просто несостоятельным, то немецкую школу следовало бы приравнять к общественно вредным учреждениям, за одно существование которых нужно отдавать под суд.
Еще не наступил апрель, а эксперимент с немецким воспитанием дошел до точки. От него ничего не осталось — разве только дух гражданского права, но и это привидение заперли в темный чулан, чтобы оно не могло никого больше подбить ввязаться в подобную глупость. По университету и по всему Берлину разносился иронический еврейский смех Гейне. Разумеется, в двадцать лет человек должен чем-то заполнить жизнь — пусть даже берлинским пивом, — правда, с американской точки зрения немецкий студент потреблял пиво на редкость жидкое; и хотя от образования, столь многообещающего, или обещанного, оставались лишь осколки, с этим приходилось мириться — в жизни случается, что побочные продукты оказываются ценнее основных. Немецкий университет и немецкое право оказались несостоятельными; немецкого общества, в том смысле, в каком слово «общество» понималось в Америке, не существовало, а если и существовало, то незримо для американцев; зато немецкий театр был превосходен, а немецкая опера и балет стоили поездки в Берлин. Но самым любопытным и удивительным было то, что из полной несостоятельности немецкой системы воспитания студент явно извлекал пользу — делал свой единственный шаг к возвышенной жизни, и делал его, когда бездельничал, манкировал занятиями, предавался греху; он получал воспитание, так сказать, наоборот — от презренных пивных заведений и мюзик-холлов, — воспитание случайное, невольное, неожиданное.
Когда приятели несколько раз на неделе тащили Генри в музыкальные залы, где под звуки скучнейшей музыки пили пиво, курили табак и разглядывали жирных немецких фрау с неизменным вязаньем в руках, он шел за компанию, но откровенно скучал, а когда мистер Апторп мягко пенял ему — он-де на себя наговаривает: не может быть, чтобы ему не нравился Бетховен, — Адамс прямо заявлял, что не выносит Бетховена, и был немало удивлен, когда мистер Апторп и другие смеялись, словно принимая его слова за шутку. Помилуйте, какие шутки. Он искренне считал, что на всех, кроме музыкантов, Бетховен нагоняет скуку — как на всех, кроме математиков, нагоняет скуку математика. Но однажды, сидя в полной апатии за пивным столиком, он поймал себя на том, что душа его отзывается на музыку. Вряд ли он был бы менее поражен, начни он вдруг читать на незнакомом языке. Из всех чудес воспитания это было величайшим чудом. Глухая стена, загораживавшая ему великую сторону жизни, вдруг рухнула, и он даже не заметил, когда это произошло. Среди дрянного табачного дыма и пивных испарений, в окружении зауряднейших немецких матрон, словно цветок, открылось в его жизни новое чувство, которое настолько превосходило все ранее испытанное, настолько ошеломляло, с таким удивлением прислушивалось к самому себе, что Генри не сразу в него поверил и поначалу наблюдал как за чем-то сторонним, случайным, обманчивым. Мало-помалу ему пришлось признать, что он в какой-то мере улавливает Бетховена, но тогда он уцепился за мысль, что если музыку Бетховена так легко понять, следовательно, ее сильно переоценивают. Какое же это воспитание? Ведь он слушает музыку, и только, а думает совсем о другом. Просто благодаря чисто механическому повторению несколько созвучий осели в его подсознании. Если Бетховен, возможно, и обладал свойством проникновения, то уж Вагнер им не обладал, во всяком случае не Вагнер «Тангейзера». Понадобилось еще сорок лет, чтобы Генри созрел до «Сумерек богов».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});