Бумажный домик - Франсуаза Малле-Жорис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Брик с «к» на конце? — сурово допрашивает Тереза, впиваясь в меня своими миндалевидными глазами.
Нет, этот допрос ей не удастся.
— Брик с «к» на конце или Блек тоже с «к» на конце. А точно никто так и не смог узнать. Он был из очень старинной литовской семьи, и его бабушку похитил медведь, и даже по древним хроникам трудно установить, кто были эти Брики — люди или немного медведи. И точно так же никто не знал, были ли они Блеки, которых прозвали Бриками, или Брики, которых прозвали Блеками.
— Думаю, настоящее имя — Брик, — говорит Сюзанна, они с Терезой двойняшки, но друг на дружку совершенно не похожи.
— А я думаю, что Блек, — говорит Луиза, младшая сестра Терезы и Сюзанны, у нее личико херувима, обрамленное длинными золотистыми волосами, и бездна хитрости, скрытой за ангельской внешностью.
Франсуаза, самая младшая, сохраняет нейтралитет, это даст ей потом возможность переходить из лагеря в лагерь, смотря по обстоятельствам.
— А он был добрый или злой? — спрашивает честная Сюзанна.
— Может, и добрый, и злой одновременно, — отвечает Тереза; она начитанная девочка и давно привыкла к двойственности человеческой натуры.
— Правильно. Он был двулик. И опять-таки никто так и не узнал, добрый он был или злой. Его прозвали двуликий Оскар.
Так родился Оскар и бесконечная хроника, которая длится уже четыре года. Всякий раз, когда мы собираемся вместе, мои племянницы, мои дети и я, хроника обогащается новыми эпизодами. Иногда мы возвращаемся в прошлое и обнаруживаем доселе неизвестные нам гнусные поступки Оскара. В другой раз мы переносимся в будущее и узнаем, что Оскар стал отшельником (но не лукавит ли он?) и в стенах австрийского монастыря нашел своих потерянных детей, Хильдегарду и Ильдефонса. Все бесконечные приключения Оскара отдают чудовищно дурным вкусом. Если его происхождение — плагиат из Мериме, то детские годы проходят под знаком Гектора Мало, Рультабиля и Андерсена — в четырехлетнем возрасте он лишился своих родителей: катание на санях закончилось тем, что их прямо у него на глазах разорвали волки, он благоговейно подбирает их головы, которые потом забальзамирует, уложит в полиэтиленовые мешки и будет постоянно возить с собой. Его злые родственники отнимают у него литовский замок и титул графа, он становится чистильщиком сапог, потом попадает к одному миллиардеру — торговцу сосисками, который его усыновляет. Но пагубное увлечение Рокамболем и Фантомасом толкает его на убийство своего благодетеля, он становится главарем банды и повергает Париж в страх и ужас. Однако благие порывы в нем еще не умерли, и он влюбляется в сиротку ангельской кротости и красоты, которая запросто беседует с серафимами, — она отвечает ему взаимностью. На мгновение в нем просыпаются угрызения совести, он слышит благовест литовских колоколов и, вспомнив о древнем обычае, посвящает Мадонне дитя, которое Анжелина носит под сердцем и которому предстоит стать аббатисой Хильдегардой. Увы! Пристрастие к низкосортной литературе дарит его дурной привычкой бросать в водоем, кишащий муренами и пираньями (идея взята из «Тентена»), несимпатичных ему людей. Возмущенная Анжелина уходит от него и, чтобы заработать на жизнь, поступает на мыловаренную фабрику, очень похожую на подобные заведения, описанные у Диккенса, что позволяет мне мимоходом заклеймить социальные условия труда в XIX веке. Она все же умирает от голода, в то время как Оскар, прорезав отверстие в сцене Оперы, похищает известную певицу, ее тоже зовут Анжелиной, прямо во время спектакля, оперы «Сомнамбула», которую в случае необходимости я могу спеть от начала до конца, до последнего незабываемого хора: «Сомнамбула свершила жизни пир. Как мыльный лопнувши пузырь!» Тереза, которую время от времени посещают сомнения, спрашивает меня, когда эта опера была поставлена и на каком по счету представлении Анжелина Мармадюк была похищена. Я отвечаю уверенно:
— Похищение состоялось 4 мая 1904 года, во время генеральной репетиции.
— А что такое генеральная репетиция? — спрашивает Тереза.
Я объясняю. Отступления меня никогда не страшили.
Остановиться, раз уж я начала, мне очень трудно, но у кого хватит терпения выслушать до конца эту эпопею, конца которой нет? А мое терпение неистощимо. Этим летом, когда сломался телевизор, перед семью внимательными личиками я вдохновенно продолжала моего Оскара, его таинственные, преступные, комические и душераздирающие приключения. У меня не было ни плана, ни цели, меня направляли лишь вопросы, замечания, трепет этой аудитории. Я заставляла смеяться и даже плакать. Я чувствовала, что прекрасно справляюсь со своей задачей.
Я сказала Жаку:
— Когда-нибудь, когда я стану старушкой, когда у меня будет больше опыта, когда я наберусь храбрости — я попробую написать огромный роман в тысячу страниц с тысячей персонажей, которые будут делать все что захотят.
— А почему тебе не написать его сейчас? — спросил он.
— Пока побаиваюсь.
— Не смеешь?
— Не смею.
Я не смею быть такой серьезной, какая я на самом деле. Не смею быть такой несерьезной, какая я на самом деле. Не смею молиться сколько хочу, петь сколько хочу, сердиться сколько хочу, посылать людей к черту сколько хочу, любить людей сколько хочу, писать так вдохновенно и с таким дурным вкусом как хочу, с такой же наивностью и столько страниц сколько хочу. Когда я настроена оптимистически, я говорю себе: пока еще не смею. В конце концов, мне нет и сорока.
А почему, собственно говоря, я не смею? Хочу быть справедливой, хочу взвешивать свои слова, все принимать в расчет, хочу веры, справедливости, красоты — но если бы я получила их сполна, мне не надо было бы их хотеть. Тогда не стало бы больше анекдотов. И любая мелочь оказалась бы достойной войти в анналы мировой истории, и похождениями Оскара Брика — или Блека — я бы сказала все то, что даже боюсь попытаться сказать.
Мадам Жозетт рассказывает:
— Брак работал рядом с Ван Донгеном. В какой-то момент Брак ему говорит: «Дай мне твой ластик». Ван Донген отвечает: «А что такое ластик?»
Мадам Жозетт усматривает в этих словах гордыню. А я — смирение.
— Он считал себя безупречным.
— Он принимал свое несовершенство как часть мирового порядка.
А может, это одно и то же? Но я-то пока еще держусь за ластик.
Авторы и манускрипты
Как писатель я размышляю над своей профессией. Как читатель я оказываюсь по другую сторону баррикад. И чувствую себя там неуютно.
Я уже упоминала о некой пожилой даме, которая преследовала меня по ночам телефонными звонками, нарушая мой первый сон, и попрекала тем, что я отвергла «гениальное произведение» ее сына. А вот уже несколько недель меня преследует старик антиквар: он жаждет представить на мой суд «многообещающее творение» своей «молодой протеже» Доминики. Классический вариант. Я отвечаю уклончиво. Пусть она пришлет мне рукопись, я прочту. Нет, она хочет, вернее, они хотят встретиться со мной. И хотя я не так уж и знаменита, но как видно, для некоторых людей это не имеет большого значения, они все равно желают увидеть меня воочию, просто так, ради интереса, точно я музейный экспонат. Помню, как однажды в «Призюник» меня остановила довольно невзрачная на вид женщина:
— Вы ведь Франсуаза Малле-Жорис?
— Да, мадам.
— А-а! — И не прибавив больше ни слова, она беззастенчиво и бесцеремонно уставилась на меня и разглядывала, не торопясь, со знанием дела, с головы (в тот день, как назло, сильно взлохмаченной) до ног. Тогда меня это просто взбесило. Навязчивый антиквар со своей «молодой протеже» выбрали к тому же очень неудачный момент. Работы невпроворот, вслед за Полиной Альберта заболела «коклюшем в ослабленной форме», столь утомительным для родителей; моя книга не подвигалась, зато росла гора рукописей и счетов у моей кровати. Телефон звонил беспрестанно (каждый второй звонок — антиквар, которому я отвечала тоненьким голоском, что мамы дома нет). А потом он атаковал меня пневматической почтой, с каждым письмом становясь все настойчивее и трагичнее. Он умолял меня, заклинал: только час! Всего один час! Для него это вопрос первостепенной важности. Подчеркнуто красным, два раза. Он прислал мне гортензии.
Мне стало стыдно. Обычно я не так уж недоступна. И охотно принимаю авторов. Седовласый русский старец неоднократно излагал мне свои религиозные воззрения, вдохновленные учением Каодай. Армянский философ прочел мне бесконечный полемический трактат, который я объявила значительным, ни слова в нем не поняв. Друзья Даниэля считают своим долгом показывать мне свои первые опыты, и коль скоро общеизвестно, что во Франции все начинается с литературы, я не могу отказать себе в удовольствии прочесть их. Из чистого любопытства я порой отвечаю на письма, авторы которых пишут мне на листках из тетради в клеточку, что имеют сообщить нечто очень важное. Один юный марксист многому научил меня: мы неоднократно обменивались письмами на философские темы. Девушка из Ардеша спрашивала у меня рецепты приворотного зелья — она была безнадежно влюблена. Деревенские священники писали мне прелестные письма об известных с древности целебных свойствах растений и об альпинизме. Миссионеры просили прислать книги. Один сумасшедший, который считал, что его преследует комиссар полиции, взывал о помощи.