Равельштейн - Сол Беллоу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сделал интересное открытие: когда выставляешь людей в комическом свете, сразу начинаешь относиться к ним хорошо. Стоит назвать кого-нибудь омерзительной пучеглазой человекощукой, как отношения у вас налаживаются – отчасти потому, что ты сознаешь, как жестоко и по-садистски разделался с его человеческими качествами.
После ухода Бэттлов я заметил, что Равельштейну не терпится мне что-то рассказать. Наконец он не выдержал:
– Знаешь, зачем они приходили? Посоветоваться.
– Насчет чего?
– Насчет самоубийства. Они хотят покончить с собой. Конечно, сперва извинились, что беспокоят меня в такое время…
– Да неужели?
– Не будь к ним слишком строг, Чик. Старики часто помышляют о самоубийстве, обычное дело. Мне кажется, они настроены серьезно.
– Ага, они-то наверняка так думают.
– Поскольку я и сам умираю, то мысль о самоубийстве, разумеется, тоже приходила мне в голову. Странно, что люди несут мне свои проблемы – время действительно неподходящее. И вечно твердят «предположим», «чисто гипотетически»… Но как я могу дать им дельный совет – даже говоря абстрактно?
– Значит, они задумали групповое самоубийство?
– Бэттл привел доводы, а она их пояснила и сопроводила разумными комментариями. Они сказали, что я – единственный человек, которому они доверяют и который не станет над ними смеяться.
– Правильно. Надо прийти к умирающему, который предпочел бы жить, и рассказать ему о своих суицидальных планах.
– Бэттл уже несколько недель мне намекал. Он – очень умный человек, но с характером. Характер не позволяет ему выражаться внятно. Она поспокойней. На ней был простой синий костюм с кучей пуговиц на груди. Она такая миниатюрная… Или просто рядом с огромным мужем кажется крошечной? В любом случае у нее хорошенькое британское лицо. Дети наверняка видят в Мэри чуткую и добрую душу…
– И на что Бэттлы жалуются?
– На старость, конечно. Все образованные люди совершают одну и ту же ошибку: едут доживать последние деньки в глушь. Думают, природа и уединение пойдут им на пользу. Природа и уединение – это яд! – заявил Равельштейн. – В лесу бедных Бэттлов просто одолела депрессия. Это первое, что я заметил.
– И что ты им сказал?
– Ну, что они не зря пришли ко мне за советом. Почаще бы люди советовались с другими, когда всякие дурацкие мысли в голову лезут. Им плохо, потому что вокруг никого нет, не с кем поговорить.
– А может, они просто отдавали тебе дань уважения? Мол, без драгоценного Равельштейна и жизнь не мила? – предположил я.
– Какие славные, – сказал Равельштейн. – Выдумали эдакий завуалированный способ сказать мне, что я не один.
– Видимо, они постоянно тебя обсуждают, ты стал для них своего рода отсутствующим судьей.
– И если я умру, то и им ничего другого не остается, – сказал Равельштейн, намеренно снижая градус беседы. Он любил сплетничать, однако его интерес к людям сложно описать. Он умел интуитивно проникать в корень, видеть суть, но казалось, что его рассуждения об окружающих – не столько анализ, сколько гадание на кофейной гуще.
– Я сказал им, что это большая ошибка – делать самоубийство предметом обсуждения или споров. Приводить аргументы «за» и «против» жизни – детское баловство.
– Ты для них большой авторитет, и если бы ты сказал им не кончать с собой, они бы не стали.
– Не в моем духе, Чик, давить авторитетом.
Тут он слукавил.
– Они хотели, чтобы я отнесся к ним серьезно. На самом деле, конечно, все ровно наоборот: они думали развлечь меня этой забавной историей про двойное самоубийство любящих супругов.
Вот это было больше похоже на правду.
– Я сказал, что они – чудесная пара.
– И что такую любовь нужно беречь?
– Ага, вроде того.
– Ты же знаешь их историю? Станцевав с Бэттлом всего один танец, она поняла, что любит его больше жизни, и тут же ушла от первого мужа. Шагнула в объятия Бэттла – и пропала. В одно мгновение обе стороны осознали, что их предыдущие брачные союзы ничего не стоили… Он прекрасно играл в теннис и танцевал, но никогда не был сластолюбцем и соблазнителем. А она не была неверной женой. Он сказал, что дождется ее в аэропорту – и дождался.
– Где это было, напомни?
– В Бразилии. И с тех пор они вместе.
– Точно, вспомнил. В их самолет ударила молния, пришлось приземляться в Уругвае. Прошло много лет – сорок, не меньше, – а они по-прежнему живут душа в душу. Бэттлы рассчитывали на меня, хотели, чтобы я подвел итог их жизни, ну я и сделал доброе дело – рассказал им про них самих же. Среди миллионов и сотен миллионов людей таких счастливчиков по пальцам можно пересчитать. Волшебная история любви – и десятки лет счастья. Странности и недостатки друг друга им были в радость. Разве можно портить такую красоту банальным суицидом?.. В общем, на лице миссис Бэттл было написано, что мои слова попали в точку. Она хотела, чтобы я выступил в защиту жизни и покорил присяжных.
– Однако самого Бэттла так просто не проймешь, верно?
– Да, Чик. Он захотел побеседовать о суициде и нигилизме. Я часто думал, что фантазии о суициде и убийстве уравновешивают друг друга в ментальной экономике цивилизованных людей. Бэттл, может, и не профессор до мозга костей, но все же испытывает внутреннюю необходимость расквитаться с нигилизмом. Он говорил что-то про склонность к суициду у успешных людей – мол, когда иллюзии, связанные с успехом, рушатся, они сводят счеты с жизнью…
– Если тебе не нравится существование, смерть – вполне себе выход. Можно называть это нигилизмом, если очень хочется.
– Да. Нигилизм по-американски – без бездны, – сказал Равельштейн. – Однако евреи чувствуют, что мир был создан для всех, и, когда ты уничтожаешь одну человеческую жизнь, ты уничтожаешь весь мир – в том смысле, в каком он существовал для этого человека.
Равельштейн почему-то досадовал на меня. По крайней мере, он заговорил с какой-то гневной убежденностью. Возможно, я по-прежнему улыбался, думая о Бэттлах, и ему показалось, будто я не согласен с его мнением о том, что, уничтожая себя, человек уничтожает весь мир. Можно подумать, я представлял какую-то угрозу миру – я, ставший свидетелем этого феномена и веривший, что суть любой вещи лежит на ее поверхности. Я всегда говорил – отвечая на вопрос Равельштейна о том, какой вижу смерть, – «картинки перестанут показывать». Имея в виду, опять-таки, что на поверхности вещей и следует искать их суть.
Под конец к Равельштейну валом повалили визитеры. Мало кто добирался до спальни – Никки об этом позаботился. Но среди важных лиц оказался Сэм Паргитер. Он был моим давним и близким другом. С моей легкой руки прочитал знаменитую книгу Равельштейна, посещал его открытые лекции и часть наших совместных семинаров. Он высоко ценил мнение Равельштейна – и его шутки. На одной из лекций Равельштейн, за спиной которого висела огромная табличка «НЕ КУРИТЬ», прикурил сигарету зажигалкой «Данхилл» и заявил: «Если вы уйдете из-за нелюбви к табачному дыму, а не к моим идеям, то никто по вас скучать не будет». Он произнес это со столь комичной выразительностью и с таким дружелюбием, что Паргитер мгновенно в него влюбился и попросил их познакомить. С этой просьбой я и пришел к Равельштейну.
– О, да у тебя теперь два совершенно лысых друга. – Равельштейн не упрекнул меня, хотя по его тону я почувствовал, что сейчас не лучшее время для новых знакомств. – Разве не ты мне говорил, что он был католическим священником?
– Когда-то был, да, – ответил я. – Но потом попросил освободить его от сана. Впрочем, католиком он остался… Да у тебя и у самого есть друг-иезуит – Тримбл.
– Мы с Тримблом снимали квартиру в Париже и часто ходили вместе ужинать. Но он был учеником Даварра, как и я, и мы говорили на одном языке.
– Не сомневайся: Паргитер пришел, потому что читал тебя, и уж точно не затем, чтобы под конец девятого иннинга обратить тебя в христианство.
Оглядываясь назад, я замечаю, что меня удивительным образом занимали эти люди, которые приходили навестить Равельштейна перед самой его смертью и безмолвными рядами выстраивались вдоль стен квартиры. У него больше не было сил принимать или прогонять визитеров. О некоторых я могу с уверенностью сказать: он бы предпочел, чтобы они не приходили вовсе. Например, однажды явился его давний соперник Смит, с новой молодой женой. Та прямо у постели наставляла мужа: «Давай, скажи ему, что любишь. Скажи!» И Смит промямлил: «Я тебя люблю», хотя всем было совершенно ясно, что он ненавидит Равельштейна. Ненависть была взаимной. Эйб с честью выдержал это невозможное испытание – широко улыбнулся, – но возражать или что-то доказывать уже не мог. Смит был явно зол на свою жену. Словом, вы понимаете, присутствие Паргитера (которого лично я был бы очень рад видеть на смертном одре) не могло уже ничем навредить Равельштейну. Паргитер пришел, чтобы утешать или наблюдать – попросту сидеть у стенки и – главным образом молча – присутствовать.