Сделка - Элиа Казан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самое драматичное открытие касалось меня самого. Оказывается, за многие годы я так привык к цензуре своих собственных мыслей, поступков, что сейчас просто не знал, во что я верю, как сейчас правильно думать и как, что и когда сказать.
И поэтому я брякал что попало, не замечая ни задетых струн души, ни смущения бедной Флоренс (а раньше я это замечал!).
Вскоре я уже с нетерпением ожидал гостей. Хотелось знать, как далеко я могу зайти. Фактически же в своих первых жестоких попытках проникнуть в неизведанную область стихийной правды я сразу продвинулся очень далеко вперед. Поясню — опрос на всеобъемлющую честность лучших подружек Флоренс: глядя на них, срывая лепестки лжи и наблюдая за бледнеющими сучками, за их терпеливыми и терпящими улыбками-гримасами, я находил все большее к себе участие, вот это было открытие!
От махонькой аварии — столько полезного!
Так шли дни. Я — выживший из ума король — сидел у своего замка, возвышающегося позади бассейна, а вниз к моим ногам спускались соки, обеды и иногда выпивка. И еще поток гостей. Один за другим. Каждый переполнен нектаром доброжелательности по пути ко мне и горечью злобы, разочарования и жалости — по пути от меня. Ну как можно сердиться на человека, разбившего до основания свою черепную коробку?
Я брал реванш после кровоточащей жизни, прожитой в постоянных подсчетах, в постоянных обдумываниях, что, как и где сказать. У кого, скажите на милость, поднимется рука, чтобы бросить в меня камень за мою забаву? Странно, но жертвы моих язвительных выпадов тоже находили животное удовольствие в разговорах со мной. Они соревновались, как я узнал позже, хвастаясь, о ком из них я говорил в самых ужасных словах. Их всепрощению и края не было видно. «Травма, — шептали они, отъезжая от дома, а на щеках их горел румянец от моей последней грубости. — Обширная травма черепа».
Над всей этой банальной драмой мотыльком порхала Флоренс, то смеясь нервно, ожидая, какую еще шутку я выкину, то болтая на грани едва не прорывающейся истерики, пытаясь отвлечь меня или гостя от момента удара, разящего гарпуна, то прерывая меня как раз на самом остром месте, то пытаясь сменить тему разговора, чтобы свести все к шутке. Иногда прямо перед гостями и мной она говорила, что я очень, очень испорченный мальчишка. Причем подоплека была более чем ясна. А я действительно стал походить на юного идиота — короля, гордого данной мне властью и стремящегося побаловаться этой властью всласть.
Флоренс была вознаграждена за это испытание. Каждый отмечал ее безграничное терпение. Они ведь не видели, чего это ей стоило. Позже некоторые прислали ей цветы.
Но даже Флоренс сдавалась. Однажды я заметил, как она показывает на мою голову, думая, что я этого не вижу. Поэтому при очередном хамстве я нарочито постучал себя по лбу. Только после этого Флоренс пришло в голову, что я разыгрываю всех. Она обругала меня и пообещала никого не пускать, во избежание моих неуместных высказываний. В тот же день она привела доктора и прямо при мне спросила его, случилось ли что с моей головой? Он воспользовался намеком и заверил ее, что никакой черепной травмы не было и в помине.
Но отдавать за здорово живешь свои приобретенные привилегии я не собирался! Я бросил ему перчатку, спросив, а что это такое, если моя голова постоянно дергается в сторону? Почему левый висок до сих пор побаливает? Он уверен, что вот на этом месте в черепе нет трещины? Он принес с собой рентгеновские снимки. Я отшвырнул их в сторону — уверен, что вы до конца все не выяснили, заявил я.
Флоренс исполнила свою угрозу. Гости больше не появлялись, она их отвадила. Я перешел во вторую стадию выздоровления.
Она началась с того момента, как я вылакал последние капли рома от мистера Финнегана. Для человека, обреченного на яйца пашот в шпинате, рома было чересчур. Напиток ударил в голову, и я заснул. А проснувшись, обнаружил, что отныне я НИКТО.
Помнится, в детстве отец принес игрушку, очень мне понравившуюся. Это была фигурка свирепого воина со щитом и копьем, в огромных сапогах. Но у воина не было лица. У него было все, кроме лица. И когда мальчишки, повзрослев, спрашивали меня, кто это, я отвечал: «Это — НИКТО!» Они смеялись.
И вот я проснулся и превратился в это самое НИКТО. Минуту я был рассержен. Затем вспомнил, как по радио слышал рассказ журналиста: подходишь к незнакомцу и через пару минут, задав десяток вопросов, узнаешь, кто он, откуда и т. д. Я решил тоже попробовать провести блиц-опрос:
— Сэр, почему вас называют Никто?
— Потому что я Никто.
— А чем вы занимаетесь?
— Ничем.
— Вы — бизнесмен?
— Нет.
— А тогда кто?
— Никто.
— Что вы любите, сэр?
— Ничего.
— Даже себя?
— Себя в особенности.
— А что вы ненавидите?
— Ничего.
— Вы — грек?
— Я даже не знаю греческого.
— Вы — американец?
— Почти, но не во всем.
— Вы верите в Бога?
— Нет.
— Вы — атеист?
— Конечно, нет. Я — Никто.
— Почему вы все время улыбаетесь?
— Разве?
— Да. Вы все время улыбаетесь. По крайней мере, очень похоже, что улыбаетесь. Что это? Где ваше лицо?
— Нигде.
Это было правдой. Никто светился «ничейной» улыбкой на лице. Интервьюер ушел дальше в толпу, надеясь найти более понятного субъекта.
А я стал пользоваться оружием детей — я стал молчать. Я не отвечал на вопросы и не выражал желаний. Я ничего не хотел. Мне было ни холодно, ни жарко, ни голодно, ни сыто, ни за, ни против, Я больше никому не хамил. Я молча сидел на том же месте с блуждающей улыбкой на устах, и улыбка была ни враждебной, ни дружелюбной.
Получалось так у меня непреднамеренно. Ни перед каким зеркалом я не тренировал свое равнодушие. Я поправлялся, но результатом успешного выздоровления явилось не лекарство, а изменение самого себя. Я обнаружил это и был потрясен: то, что началось игрой, закончилось реальностью. Я превратился в человека по имени Никто. Я спрашивал себя, хочу ли я вернуться в «Вильямс и Мак-Элрой»? И отвечал — конечно, не хочу. Хочу ли я жить дальше? Хочу ли я Флоренс? Дом? Все, что окружает меня? Самого себя? Хочу ли я быть тем, кем был? Может, предпочитаю жить совсем другим человеком?
Засыпая днем, я стал видеть один и тот же сон. Нет, «сон», пожалуй, в этом случае не то слово, скорее «видение». Попробую пересказать его, тем более что такое же или нечто подобное иногда крутится в головах у мужчин.
«Я сижу в кресле и смотрю на развернутые страницы „Лос-Анджелес Таймс“. На них — ничего. Я переворачиваю страницы, одну за одной. Ничего! И только на 18-й странице нахожу маленькую, но очень важную заметку: „Эдди Андерсон, вице-президент фирмы „Вильямс и Мак-Элрой“, исчез из дома, не оставив следов“. Полиция сбилась с ног, но местонахождение мистера Андерсона не знает никто. Даже жена. Но я знал, где он. Он уехал нарочно. Уехал в город, где его никто не знает. (Почему-то мне всегда казалось, что в Сиэтл). Никто не знает его. Никого не знает он. Он может хоть целый день бродить по улицам, и никто не поздоровается с ним. Он живет в маленькой комнате, очень теплой. Один. Долгое время он вообще ничего не делает. У него в наличии пять „пожарных“ сотен, а на них можно прожить долго. Он живет там как хочет, ест только то и только тогда, когда хочет, читает, думает, гуляет. У него нет обязательств. Никто ничего не ожидает от него. Все тихо. Из офиса ему не звонят, потому что у него нет ни офиса, ни работы. Его старая жизнь полностью стерта. Tabula rasa. Ни следа! Эдди Андерсон воспользовался этой редкой возможностью в жизни — начать все сначала. Он сделал то, о чем мечтают многие. Но никогда не осуществляют».
— …О чем ты плачешь, Эванс?
Это подошла Флоренс.
— Ни о чем, — ответил Никто.
— Эванс!
— Ни о чем. Со мной все в порядке.
— Ты все еще вспоминаешь эту бродяжку?
— Нет. Я уже забыл про нее.
Но я не забыл. Флоренс подсказала мне мысль, потому что, оказавшись в Сиэтле очередной раз, я был уже не один, а с Гвен. «Мы живем в комнате побольше, но тоже очень, очень теплой. Там стоит большая кровать, кухонная плита с двумя горелками, рядом — маленький холодильник. На этот раз я работаю. Где-то возле Саунда (понятия не имею, что это за район), там нет смога. Дует ветер, чистый и прохладный. Я прихожу с работы и ложусь с Гвен в постель. Ночью я читаю книги. Я уже прочитал всю чертову „Современную библиотеку“, собранную в Крепости (как она очутилась в Сиэтле, понятия не имею!). Утром готовлю кофе. Гвен уже ушла. Куда, не имею представления, — утром я люблю побыть один. Я люблю тишину и газеты. Мой „ничейный“ облик постепенно стирается, вырастает новое лицо. Отпечатков пережитого на нем нет. Морщины волнений исчезли — о чем сейчас-то беспокоиться. Жизнь в Сиэтле так безмятежна!»
Две недели кряду я переносился в Сиэтл при каждом удобном случае. Бедняжка Флоренс замечала лишь, что я сижу в кресле как истукан и не испытываю ни желаний, ни аппетита. Неуязвимый более ни к чьему оскорблению, и я никого более не оскорблял. Я улыбался улыбкой Будды (слова Флоренс) и просто сидел. Флоренс вскоре решила, что я зашел в делах с Буддой слишком далеко, и заорала благим матом: «Ну скажи хоть что-нибудь!!!» Никто ничего не ответил.