На скалах и долинах Дагестана. Перед грозою - Фёдор Фёдорович Тютчев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сказав это, Дорошенко встал, наклонился над Спиридовым, пристально взглянул ему в его широко открытые глаза и вдруг постепенно стал таять и, мало-помалу превратясь в легкое облачко, исчез в окружающем полумраке.
XIV
На другой день, когда разбойники, проснувшись при первых лучах солнца, подошли к Спиридову, они увидели его лежащим без движения, с бледным, посинелым лицом, какое бывает только у покойников. В первую минуту горцы подумали, что он умер. Азамат уже обнажил было кинжал, чтобы по горскому обычаю срубить гяуру голову, с тем дабы впоследствии украсить ею стену мечети, как вдруг Спиридов тяжело вздохнул и полуоткрыл глаза, но вслед за этим снова впал в беспамятство.
Озадаченный Азамат предположил сначала, что проклятый гяур притворяется; он яростно схватился за плеть, но никакие самые жестокие удары не могли принудить Спиридова подняться; он открывал глаза, стонал, но не шевелился.
— Брось, Азамат, — сказал наконец рябой парень, подходя к татарину и вырывая из рук плеть, — не видишь, заболел человек. Оставь его в покое, дай вылежаться, может быть, и очнется.
— Я его зарежу, проклятого! — скрежеща зубами, закричал Азамат.
— Что ж, пожалуй, режь, — хладнокровно возразил ему парень, — только какая тебе от этого польза? За голову его тебе не дадут и старого черствого чурека, а за живого ты можешь получить столько денег, сколько не только тебе одному, а десяти таким дуракам, как ты, никогда и не сосчитать. Я знаю этого офицера, он очень богат и притом сын главного русского генерала; если ты его живым и целым доставишь Шамилю, он, наверно, по-царски наградит тебя.
Выслушав речь парня, Азамат задумался.
— Хорошо, — согласился он, — ты, Иван, правду говоришь. Пусть живет, проклятая собака; но что же мне с ним делать?
— Я же тебе говорил. Оставь его в покое, пусть лежит хоть до вечера, а там видно будет.
Азамат в раздумье поцокал языком, почесал ногтем свою бритую голову и, махнув рукой, отошел от Спиридова, оставив подле него Ивана.
Прошло достаточно времени, раньше чем Петр Андреевич тяжело открыл глаза и осмотрелся кругом усталым, апатичным взглядом.
Около него на корточках сидел Иван и с некоторым не то страхом, не то любопытством рассматривал его лицо.
Должно быть, в лице Спиридова ему показалось что-то особенное, потому что он сочувственно спросил его:
— Что, ваше благородие, дюже не можется?
— Ослаб очень, — тихим голосом прошептал Спиридов, глядя в лицо Ивану и не ощущая в себе ни малейшего следа той ненависти, которая душила его еще вчера при виде этого человека. Напротив, сегодня он ему даже нравился.
Это был человек лет 32–35, небольшого роста, широкоплечий, один из тех, про которых принято говорить: неладно скроен, да крепко сшит. Скуластое широкое лицо с рыжими, по-чеченски подстриженными усами и круглой бородой было испещрено рябинами и носило печать природного добродушия, плутовства и беззаботности. Голубые глаза, большие и немного наглые, смотрели насмешливо, и в то же время в глубине их зрачков под этой насмешливостью как бы скрывался, чуть тлея, огонек затаенной печали. Одет он был, как и прочие горцы, в рваную черкеску, большую папаху и бурку. У пояса болтался кинжал, за плечами ружье.
— А мы думали, — слегка усмехнувшись краями губ, снова заговорил Иван, — что ты, ваше благородие, помер. Азамат тебе уж голову собирался резать.
— Я слышал.
— Слышал? Вот чудно, а со стороны смотреть — совсем у покойничком лежал. Стало быть, это у тебя болезнь такая. Часто с тобой приключается?
Спиридов промолчал.
Такие припадки с ним за всю жизнь были только два раза. Первый раз, когда ему было 8 лет. Отец, не разобрав хорошенько, в чем дело, подвергнул его жестокому и позорному наказанию. Он снес его с изумившим тогда всех стоицизмом, но затем впал в какой-то странный не то сон, не то столбняк. Целый день продолжалось это странное состояние, похожее на каталепсию. Родители не на шутку перепугались за его жизнь, и с тех пор, несмотря на всю свою горячность, отец ни разу не тронул его пальцем и всегда щадил его самолюбие. Другой припадок, но значительно слабее первого, с ним произошел в тот памятный день, когда он, оскорбленный до глубины души, но несмотря на это полный страстной любви, вернулся от Элен после их последнего объяснения. Третий припадок случился теперь.
Не дождавшись ответа, Иван заговорил снова:
— А не хочешь ли ты, ваше благородие, есть? Небось отощал?
— Не знаю, — усталым голосом произнес Спиридов.
— Как не знаешь? Чудно, брат, — разорялся Иван, — ты когда же ел?
— Вчера утром.
— Утром? А теперь уже дело к вечеру идет. Как же не хочешь есть? Постой, я принесу тебе чего-нибудь. Хоть не важно едово-то у нас, а на пустое брюхо и за то спасибо скажешь.
Иван вскочил на ноги и развалистой походкой пошел к расположившейся невдалеке от прочих татар группе из трех человек. Хотя люди эти одеты и вооружены были так же, как и прочие разбойники, но зато во всем остальном резко отличались от них. Их широкие лица, русые волосы, массивность костей и могучая неуклюжесть движений при первом же взгляде выдавали русскую национальность. Все трое были дезертиры. Один казак, остальные армейские пехотинцы. Лица у всех троих были сумрачны, особенно у казака, которого звали Филалей. Он лежал, нахмурив рыжие брови, и когда Иван подошел к ним, окинул его злобно-насмешливым взглядом.
— Слышь, ребята, — заговорил Иван, — а ведь его благородие совсем плох. Едва ли они его пешком идтить заставят.
Ответом на слова Ивана было глубокое молчание. Очевидно, к его известию все трое отнеслись более чем безучастно.
— А жаль; парень быдто хороший. У меня на это нюх есть, сичас человека узнаю, каков он, добер тоись или нет.
И на эти слова не последовало никакого ответа.
— Я думаю, братцы, Азамата как-нибудь уломать. Пущай на свою клячу посадит.
— Посадит, жди, — буркнул один из дезертиров, высокий, рослый мужчина, черноглазый, с цыганским лицом. Звали его Сидор.
— Ежели ему втолковать как следует, то, конечно, посадит. Надо только, чтобы он понял свою выгоду. Вы вот что, братцы, ежели я что говорить буду,