Приглашённая - Юрий Милославский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта нехитрая процедура подействовала на меня успокаивающе, т. к. она была сродни знакомому всем эффекту последовательного и плавного схождения створок дверей достаточно длинной анфилады комнат.
Комната у меня была всего одна, равно и дверь. Но я отлично помнил испытанное мною только однажды благостное чувство, когда в провинциальном университетском общежитии, где я оказался для проведения серии интервью с нашими студентами из числа натуральных носителей русского языка, по какой-то неисправности или по чрезмерной чувствительности приборов к дыму вдруг заработало автоматическое противопожарное устройство.
Верхний этаж обширного здания, в котором меня застала угроза pseudo-пожара, представлял собой длинный, без коленец и поперечных пересечений коридор от стены и до стены. При этом в пяти-шести местах коридор прерывался лестничными площадками и лифтами. В проемах каждой из площадок были навешены двойные двери с полотнами из объемных металлических щитов. В обычном положении они держались отворенными до упора.Но сегодня им был ниспослан сигнал – и все они, на всем протяжении долгого-долгого коридора, стали неотвратимо смыкаться.
Это зрелище заворожило меня.
Из комнат раздавались тревожные возгласы. То и дело из них выбегали озадаченные студенты, среди которых попадалось немало белокурых красоток, отчасти в дезабилье, обуянных подлинно паническим страхом, что шло лишь на пользу их соблазнительным личикам и формам.
A между тем двери были уже почти сомкнуты. Затворяясь от извне вовнутрь, они сошлись впритык, образовав практически сплошные непроницаемые переборки, и развести их вручную не представлялось возможным: в толще их правого полотна пролегали выдвижные штыри, которые, зайдя в пазы по левой стороне, заперли створки намертво. Я нарочно подошел поближе и демонстративно пнул стальную преграду.
И прошелся по всему отсеку, от переборки к переборке.
Вместо припадка естественной клаустрофобии, кошмарного чувства отрезанности и узнической беспомощности я испытал упоение, спокойное довольство и уверенность в себе. Что тут скрывать? Признаюсь, я всегда хотел бы в своем устроении походить на этот превосходный коридор, в котором при малейшей и даже ошибочной угрозе начинает мастерски развиваться широкомасштабная операция защиты, которая будет покрепче иной атаки.Наутро по отъезде Александры Федоровны я, наевшись бубликов, поехал к Нортону Крэйгу. Перед дорогой я позвонил в Крым – и узнал от Кандауровой, что ее семейство не только благополучно устроилось, но и успело уже искупаться.
В конце концов, наша история могла развернуться и так: я оказывался проживающим на чужбине тайным членом этой семьи, натуральным отцом тридцатитрехлетнего предпринимателя – сына Сашки Чумаковой, а значит незаконным дедом энергичного мальчугана, который только что громко, преодолевая (с моей стороны) гул прибрежного шоссе имени Франклина Делано Рузвельта, заверещал: «Бабушка, это кто там с тобой hоворит? Ба-абушка!»
Все это не отменяло главного.
Где живет Сашка Чумакова? – Там же, где и жила.
Где живет Колька Усов? – Нигде.Ближний к галерее «Старые Шляпы» отрезок улицы не относился к разряду надежных, и поэтому автомобиль я предпочел оставить на платной стоянке, от которой до витрины с болванками fancy Delancey было рукой подать. Лицезрение того, что я мог бы ожидать от изредка обновляемой экспозиции Нортона Крэйга, мне сегодня не слишком-то подходило. Но само разглядывание любой мало-мальски порядочной картинки утешало меня несравненно полнее и надежнее чтения книг. Во мне, т. с., первенствовали изящные искусства, а уж за ними, в некотором отдалении, шла изящная словесность.
Чумакова была, конечно, права, причисляя меня к людям книжным. Но при этом отношение мое к литературе носило характер скорее потребительский, прикладной. В старом кавказском анекдоте некто Гоги интересуется у Гиви, любит ли он помидоры. «Кушать люблю, а так – нэт», – с замечательной меткостью и глубиной понимания сути вопроса отвечает Гиви.
Я любил читать и с пользой употреблял прочитанное на развитие своих словарей – понятийного, терминологического и прочих. Я не затруднялся ни с чем, что мне когда-либо приходилось произнести – или записать по условиям моей журналистской работы. У меня остаются любимые книги, которые я готов перечитывать ежедневно, а то и трижды на день. Но так , по тонкому выражению Гиви, я относился к словесности с безразличием. Меня не привлекало литературное творчество – в том смысле, что я никогда не стремился стать литератором; юношеское мое увлечение стихами оставило меня, как оставляет других интерес к выпиливанию лобзиком или собиранию коллекций минералов.
Все равно я не смог бы ничего сто́ящего ни написать, ни выпилить, ни собрать.
Но, объявись у меня художническое дарование, – я, как это мне представлялось от самого детства, сумел бы нарисовать и изобразить все .
Бездомные Нортона Крэйга были существами дерзкими и наивными и потому решительно брались за порученный им творческий подвиг. Я этими качествами не обладал, но просто любил искусство изображения всего через посредство линий, мазков и разноцветных пятен – любил так .Поэтому для «расслабления», а в моем – противоположном – случае для благотворного упрочения и постепенного иерархического упорядочения моего измочаленного состава более всего подходили картинная галерея и музей. Я охотно посетил бы Metropolitan, однако, испытывая чувство неудобства из-за слишком уж длительного перерыва в общении с Нортоном Крэйгом, счел своим долгом заглянуть сегодня в «Старые Шляпы».
Меня встретили плавным кивком в сопровождении чуть асимметричной пожимки губ, что знаменовало собой доброе расположение хозяина к моему приходу.
Обдумав мое предложение вместе отобедать, Нортон Крэйг согласился. Было сказано, что он может на часок покинуть галерею, так как у него завелся компаньон-живописец, который «покараулит в избе», покамест мы будем отсутствовать. За эту услугу мы принесем компаньону большую порцию ракушечной похлебки.
Некоторая затейливость выражений, с которой мне сообщили о переменах в заведении «Старые Шляпы», объяснялась просто: речь шла о женщине – по имени Макензи. Едва Нортон Крэйг заговорил о супе, как из-за перегородки, разделяющей галерею на две половины, вышла особа не старше тридцати лет и остановилась в ожидании.
По всему было видно, что она не из манхэттенских, а прибыла к нам издалека: возможно, из почти обезлюдевших северных верховий штата Нью-Йорк, но скорее всего, откуда-нибудь из поселков Иллинойса или Айовы. Макензи выделялась примечательной, и отталкивающей, и вызывающей странное, гадливое любопытство, тучностью: она довольно часто встречается у белых североамериканок. В подобной тучности нет ничего от забавной и по-своему парадоксально стройной и подобранной стеатопигии, которую мы с удовольствием наблюдаем у негритянок.
Бугристая, без устойчивых очертаний, покрытая кожей цвета снятого молока, что при натяжении и на сгибах отливала то фиолетовым, то багровым, Макензи стояла на развернутых коленными суставами врозь нетвердых ногах. Как и подавляющее большинство североамериканских женщин подобного телосложения, она была наряжена в облегающие, непристойно-инфантильного покроя и раскраски вещи: ярко-розовые рейтузы до половины икр и короткую золотистую футболку-безрукавку, расшитую крупными стразовыми кабошонами и челночками. Но это вовсе не означало, будто бы Макензи таким образом утверждалась в производимом ею впечатлении: набрякшее лицо художницы, с выдававшимся, подобно передку велосипедной каски, лбом, на котором удерживались фиксатуаром две разнонаправленные рыжеватые прядки, сохраняло неуверенно-подозрительную и даже враждебную мину.
– У нас появилась живопись, Nick, – со всегдашней своей нулевой интонацией произнес Нортон Крэйг. – Благодаря Макензи.
Я тотчас же обратился к дорогой Макензи с просьбой показать мне ее новый шедевр.
Художница пренебрежительно вздернула плечами, отчего вся ее плоть волнообразно затрепыхалась, – и подвела меня к обращенной во внутреннюю часть галереи большой, не менее шести футов в вышину и около трех с половиной футов шириною свежей картине. Она была писана акриловыми красками, скорее всего на плотно загрунтованной доске в деревянной же обвязке.
Это оказался полномерный, во весь рост, и несомненно мастерский портрет Сашки Чумаковой, сознательно ориентированный на высоко ценимого и мною Луку Кранаха. Выбор был сделан правильно, т. к. Сашка относилась к выражено кранаховским женщинам.
На картине кисти художницы Макензи Сашка изображалась одетой в пурпурное парадное платье из бархата и парчи, с лифом, затканным поставленными в частую решетку жемчужинами, и шнуровкой, под которой виднелись лилейные складки сорочки. Поворотом головы, цветом прихотливо убранных волос и соотношением черт портрет восходил к двум кранаховским принцессам: безымянной – той, что находится в Варшаве, – и Сибилле Клевской. В сложенных щепотью пальцах правой руки Сашка держала несколько стебельков лаванды или, возможно, розмарина. У ног ее вместо собачки, как это мы наблюдаем, к примеру, на портрете герцогини Мекленбургской, сидела помещенная в клетку крыса; выгнутые луковицей передние прутья клетки не были написаны, но изготовлены из какого-то медного сплава и врезаны под грунт, отчего эта – показавшаяся мне излишней – деталь сообщала картине оттенок безвкусного концепта.