У смерти женское лицо - Марина Воронина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Водитель с готовностью захохотал, вертя стриженой головой.
— Ой, не могу, — стонал он, с силой ударяя ладонями по рулю, — ракета! Он что, в натуре такой баран?
— Кто? — переставая смеяться, осторожно спросил остролицый.
— Ну, этот новый русский.
— А, этот, — в некотором замешательстве повторил остролицый и на некоторое время замолчал, пытаясь собраться с мыслями. — Да, — сказал он наконец, — полный баран. Я таких даже не встречал. Не думал даже, что такие бывают.
Вскоре старенькая голубая «семерка» повернула на Кутузовский и влилась в поток транспорта, ставший лишь чуточку слабее по случаю наступления ночи. Остролицый молчал и непрерывно курил, время от времени с сухим шорохом потирая заросший щетиной подбородок и с невольным изумлением косясь на водителя, который вертел баранку, все еще продолжая про себя посмеиваться тупости нового русского, не знавшего, что буква "R" на головке рычага обозначает задний ход.
Загнав машину в гараж, они вдвоем тщательнейшим образом вымыли салон автомобиля, стараясь не пропустить ни одной щели, в которой могли бы ненароком остаться следы крови. Это была долгая и кропотливая работа, и закончили они, когда небо на востоке уже стало понемногу розоветь.
— Хорошо над Москвою-рекой услыхать соловья на рассвете, — продекламировал остролицый, сладко потягиваясь и снова принимаясь шуршать сигаретной пачкой.
— Ты что, больной? — поинтересовался водитель, с лязгом запирая гараж. — Какие в Москве соловьи? Тут разве что мент свистнет, так мне таких соловьев даром не надо.
Остролицый, ничего не объясняя, покивал, прикурил от зажигалки и, похлопав водителя по плечу, пошел прочь. Водитель с минуту стоял на месте, словно и впрямь рассчитывал услышать соловьев. Где-то далеко коротко взвыла и тут же замолчала милицейская сирена.
— Ну вот, — сказал водитель с довольным видом человека, только что выигравшего крупное пари, — я же говорил.
Он тоже закурил и подался в другую сторону, мечтая о еде и теплой постели.
Было четыре пятнадцать утра двадцать первого мая.
В шесть ноль три труп в подворотне был обнаружен дворничихой Гульнарой Фаттаховой. Дом был старый, жильцы знали друг друга давно и умели в случае необходимости объединяться для решительных действий, поэтому в ответ на вопли дворничихи распахнулось не менее десяти окон. Кто-то вызвал милицию, а еще кто-то пожертвовал старую штору, чтобы прикрыть тело — в доме жили дети, которым не стоило глазеть на окоченевший труп раздетого догола мужчины с перерезанным горлом и торчавшей из шеи отверткой.
В шесть двадцать пять прибыла милиция.
* * *Полковник сидел во главе стола для совещаний и мрачно постукивал кончиком карандаша по краю девственно чистой хрустальной пепельницы, что служило у него признаком самого дурного расположения духа. Теперь, когда кабинет опустел, полковник мог дать волю своему раздражению, и ритмичное звяканье хрусталя становилось все более частым и резким. Наконец он с хрустом переломил карандаш, бросил обломки в мусорную корзину и придвинул к себе последнюю милицейскую сводку, полученную полчаса назад.
Он вчитывался в сводку, испытывая острое желание послать все к чертовой матери и немедленно, не сходя с места, написать рапорт об отставке. Он знал, что это будет воспринято всеми — и начальниками, и подчиненными — как акт о безоговорочной капитуляции, более того, он знал, что они будут правы на все сто процентов, но это было ничто по сравнению с тем невыразимым облегчением, которое сулила ему такая капитуляция. В самом деле, думал он, сколько же можно посылать людей на смерть?
Полковник никогда не отличался сентиментальностью, но тут восставал простой здравый смысл: судя по результатам, все предпринятые полковником меры были не более чем бессмысленным копошением, сродни латанию дыр в сгнившем на корню заборе, вот только дыры полковник затыкал не досками и жестью, а живыми людьми.
Он снова поднес к глазам распечатку и перечитал тот единственный абзац, который привел его в такое настроение. «Третий, — думал полковник, невидящими глазами уставившись в слегка подрагивающий листок, — третий подряд. Не успев ничего сообщить, наверняка не успев даже разобраться в обстановке... Я посылаю к этому мерзавцу своих лучших людей, а он просто берет и режет их, как колхозных поросят, не утруждаясь даже подобием какой-то игры. Все происходит по отлаженной схеме: железное круговое алиби, десятки свидетелей, которые могут это алиби подтвердить, и никто не знает, никто не может с уверенностью утверждать, добрались ли вообще до него мои люди, или погибли совершенно случайно. Все выглядит именно как случайная смерть: Костина нашли в привокзальном туалете со шприцем в руке — умер от передозировки; Шмыгун в пьяном виде попал под машину, а теперь вот Латников — Латников, с которым здесь, в этом кабинете, мы говорили вчера утром! — найден голым в подворотне с перерезанной глоткой и торчащей из шеи отверткой, с героином в крови, со сломанным носом и огромной гематомой на затылке. Тоже случайность? Разумеется, да. Конечно, случайность! Как же иначе? Точно такая же, как Костин-наркоман или язвенник Шмыгун, попавший под колеса в пьяном виде в то время, как он должен был выполнять мое задание в другом конце города. Эта сволочь даже не дает себе труда по-настоящему маскироваться. Оставляет мне свои визитные карточки: на-ка, полковник, отсоси... Эта сволочь надо мной просто издевается, вот что».
Полковник сдержал себя и не грохнул кулаком по столу, хотя, видит Бог, ему этого очень хотелось. Все это были чистой воды эмоции, но они помогли ему выбраться из бездонного болота депрессии, в которое загнала его последняя милицейская сводка происшествий. В очищающем пламени этих совсем не христианских эмоций сгорел, так и не успев увидеть свет, рапорт об отставке. Бездонная пучина депрессии на поверку имела твердое дно, и дном этим была старая, закаленная годами ярость, издававшая металлический звон всякий раз, когда ее задевали.
Теперь эта ярость была задета, и была задета гордость, не говоря уже об интересах государства и иных прочих вещах, на страже которых, по идее, всю жизнь стоял полковник. Все дело в том, сказал он себе, что интересы государства — штука расплывчатая и неопределенная и, чтобы всю жизнь служить именно этому неопределенному понятию, нужно быть либо святым, либо клиническим идиотом. Святые на нашей работе не задерживаются — они не признают насилия, и это сводит на нет все преимущества, которые можно было бы извлечь из их святости. А идиоты... Что ж, идиотов у нас хватает, вот только пользы от них тому же государству маловато.
Может быть, я и не прав, сказал он себе. Может быть, я как раз и есть полный идиот, но вот муравью, например, глубоко плевать на интересы муравьиной расы вообще и родного муравейника, в частности. Он просто живет, кормится, размножается, как умеет, тащит куда-то веточки. Спроси его, куда и зачем, так он на месте даст дуба от умственного перенапряжения, а то и ответит что-нибудь наподобие того, что он-де развлекается или, к примеру, занимается любимым делом, — ан, глядишь, а муравейник-то растет! И если в него кто-нибудь сдуру сунется, этот самый муравей безо всякой идеологической базы подохнет за свою кучу сосновых иголок, вцепившись неприятелю в глотку, опять же, слыхом не слыхав ни про интересы родного муравейника, ни про чувство долга. Ему не надо слышать про чувство долга, потому что оно у него есть.
Ну да, ну да, конечно, муравей — он муравей и есть, козявка безмозглая, тупая скотина, служака и работяга Божьей милостью. Нынче это не модно, нынче в почете супермены и граждане вселенной, потому страну и разворовали. Только мне уже поздновато психологию менять, не выйдет из меня супермена, и потому сволочь эту я достану любой ценой, и плевать я хотел на то, что муравейник за спиной горит, об этом пусть другие заботятся, а мое место — тут. Вот тут. За этим столом. Вот отсюда я эту суку и прищучу. Вот сюда мне его и приведут — без галстука и с бледной мордой. Лучше даже с разбитой, ковер можно и скатать.
Полковник бросил смятую распечатку следом за обломками карандаша, вынул из кармана массивный никелированный портсигар, щелкнул массивной же, кустарно изготовленной из пулеметной гильзы зажигалкой, навеки прописавшейся на углу его огромного письменного стола, и закурил первую в этот день сигарету, привычно ощущая, как откатывается последняя пенящаяся волна эмоций, оставляя на берегу черные корявые обломки фактов.
Факты были все те же, и угол зрения был все тот же. Для того, чтобы посмотреть на дело под каким-то другим углом, полковнику не хватало все тех же фактов. Впрочем, возможно, ему не хватало широты кругозора, воображения или, скажем, совести — в конце концов, он был человеком старой закалки, и мертвые дети для него так и оставались мертвыми детьми, рассуждения же о том, что теперь они, по крайней мере, избавлены от страданий, полковник считал пустой болтовней. В конце концов, он руководил одним из отделов ФСБ, а не церковно-приходской школой, хотя, насколько ему было известно, многие из его бывших коллег втихаря сменили форму на рясу, а «макаров» — на кадило и даже пользовались большим авторитетом у прихожан. Что само по себе было весьма симптоматично, ибо, как известно, каков поп, таков и приход.