Живущие в подполье - Фернандо Намора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предосторожности и страхи школьника. Иногда ему казалось, что весь город следит за ним. Не только на этом проспекте, на этой автобусной остановке, в этом вестибюле, за дверями, на безлюдных лестничных площадках, но и повсюду, в любом месте, где бы он ни был и куда бы ни направлялся. Даже тогда, когда скрывать было нечего, он опасался быть узнанным. В этом сказывался смутный ужас, с детских лет вызывавший у него заторможенность реакций, беспричинное чувство вины и робкое желание признаться в ней, искупить ее; сказывалось влияние удушливой атмосферы отчего дома, где каждый, как в скорлупе, замыкался в собственном мире, полном призрачных обид, память о вечно сердитом отце, который не умел ни улыбаться, ни слушать, ни сходиться с людьми, память о других взрослых, которые, воздвигнув стену мелких условностей, строго отмеряли каждый шаг Васко; сказывался горький осадок тех лет, когда приходилось не доверять посторонним, сидящим в кафе за соседним столиком, и даже некоторым товарищам — ведь отчаяние и пытки могли привести к предательству, не говоря уже о переодетых агентах полиции, — хотя они ничем не выдавали своего присутствия, оно сразу же ощущалось: становилось трудно дышать. С детских лет у него осталось внутреннее беспокойство: то ли тревога, то ли беспричинный страх, хотя в окружающем его мире ничто не менялось, и надвигающиеся лавиной приступы усталости, угрызения неспокойной совести лишь усиливали его замкнутость под бдительной и всепроникающей тиранией Марии Кристины.
Однако никто бы этого не сказал. Никто бы не сказал, глядя на суровое, хмурое, даже высокомерное лицо Васко, что перед ним слабый человек, уступающий всякий раз, как воля его сталкивается с волей других. Только Мария Кристина сумела разгадать его сущность, сломив последнее сопротивление Васко, но она оправдывала его, жалея, и, хотя за пятнадцать лет супружеской жизни изучила все слабости мужа, не придавала им значения. Он был ей нужен для удовлетворения капризов, чтобы было на ком вымещать раздражение, и она любила его, как можно любить беззащитное, не сопротивляющееся насилию существо, которое, даже принося нам страдания, снова и снова вызывает желание обладать им. Никто бы этого не сказал. Мрачный, раздраженный собственной трусостью и ложью, с постоянно кровоточащей памятью, он держался вызывающе, но и эта видимая агрессивность была обманом. Потому он и оказался здесь, хотя все его помыслы, всё накопившееся в болоте повседневности недовольство собой яростно требовали освобождения. От кого или от чего он жаждал освободиться? От Марии Кристины? От Жасинты? От того, что день за днем все сильнее поражала гангрена? Да, от Жасинты.
Прежде всего от Жасинты. От порочной Жасинты, показавшей ему, до какой степени унижения он может дойти. Но как от нее освободиться, если у него не хватало мужества взбаламутить болото, если последствий разрыва, взбаламученного болота он боялся гораздо больше, чем духовной деградации, и даже больше, чем тягостных сцен с Марией Кристиной. Деградация эта таилась где-то в подполье, откуда редко выплывали наружу сдерживаемые здравым смыслом мятеж и отвращение. Мария Кристина, которую то пугала жестокость фактов, казавшихся неправдоподобными, то удерживало сознание беспочвенности ее подозрений, никогда не знала, можно ли открыто взбунтоваться и обвинять (а как ловко, с какой настойчивостью умела она обвинять!) или же лучше ограничиться туманной недомолвкой, язвительным намеком, опаляющим медленным огнем. Жасинту же, чье коварство, по всей вероятности, граничило с безрассудством, обуздывала недозволенность игры, которую она с наслаждением вела.
Вот почему связанный по рукам и ногам постоянной необходимостью лгать и развращенный этой ложью Васко со дня на день откладывал разрыв, хотя эта операция, пусть и болезненная, излечила бы его от гангрены. Вот почему он снова поднимался на скрипучем лифте, который, достигнув третьего этажа, производил странный шум, словно кто-то дул в неведомый духовой инструмент, поднимался, не зажигая света, чтобы какой-нибудь сплетник не узнал его с лестничной площадки; вот почему он пришел сюда, как и позавчера, как, вероятно, придет и завтра, справившись предварительно, сможет ли Барбара предоставить в его распоряжение ту же комнату, что обычно, выдумав что-нибудь о своих занятиях, как и в прошлый, как и в будущий раз, чтобы усыпить бдительность Марии Кристины, и убедившись, что любовница, от продуманных неожиданностей которой он постарается оградить себя насколько возможно, все-таки придет после часа томительного ожидания.
Пока лифт поднимался, Васко избегал встречаться взглядом со своим неясным отражением в зеркале, с сообщником, чьи глаза напоминали тлеющие угли, а рот — незарубцевавшийся след жестоких страданий, в ушах у него раздавались слова Жасинты; сказанные однажды, они запали в его сердце и все же не могли теперь избавить Васко от сковавшего его оцепенения. "Любовь есть любовь, а жизнь есть жизнь, дорогой мой, не бойся их, точно греха", — слова эти должны были облегчить его муки — он так этого хотел, так жаждал, — но лишь делали острей чувство поражения; лифт поднимался то ли секунды, то ли вечность, вдруг что-то щелкнуло, и он остановился. Словно внезапно перехватило дыхание. Пятый этаж, прямо по коридору кнопка — почерневший от времени сосок, строгая полированная дверь со стеклянным глазком, такая же, как все двери в этом респектабельном доме, напоминающем другие дома этого ультрабуржуазного проспекта, где за шесть с лишним конто[1] нанимают квартиру влиятельные персоны из многочисленного племени сильных мира сего — директоры предприятий, промышленники, высокопоставленные чиновники и прочие; исключением была лишь Барбара, пройдоха Барбара, не имеющая никакого положения в обществе, но ловкая. Эта бывшая белошвейка, бывшая законная жена горного инженера, как она себя рекомендовала, сдавала комнаты на несколько часов, Барбара звонила по телефону своим друзьям, высокопоставленным чиновникам и прочим, и соблазняла воркующим голоском: "У меня есть для тебя одно лакомство, сластена ты эдакий. Можешь прийти ко мне в пять часов?"
Барбара умела устраивать свои дела: благодаря ежемесячному вознаграждению портье смотрел на ее посетителей сквозь пальцы. Увидев, что приближается пылающий страстью господин, расстегивающий потными руками тесный воротничок рубашки, он ленивой походкой направлялся за вечерней газетой. Блюститель нравственности из полиции мог обзавестись подружкой, не отыскивая ее в картотеке, а единственно по сердечной склонности, и для большей безопасности полицейский комиссар, приятель прежних времен (каких именно? супружества с горным инженером? или шитья?), являлся к Барбаре под покровом темноты, чтобы пропустить стаканчик или сыграть партию в карты, а порой, когда из тлеющих углей вырывалась на миг вспышка пламени, и убедиться, что Барбара еще сохранила тот пыл, благодаря которому брак с горным инженером завершился безобразным скандалом в суде.
Через мгновение из этой двери выглянет Барбара в халатике, или брюках, или в воздушном одеянии, небрежно наброшенном на голое тело, вся еще дышащая сонной негой и теплом постели; она имела обыкновение поздно ложиться и потому спала после обеда почти дотемна, а одевалась только к ужину. Васко никогда не поддерживал ее легкомысленной болтовни, не отвечал на умелые попытки вызвать в нем не предусмотренную программой нежность, которая не оставляет в памяти следа, но может быть расценена как внезапный порыв. Она непринужденно предлагала, а он соглашался выпить стакан виски всякий раз, как Жасинта опаздывала или становилось ясно, что она вовсе не придет в этот день; Барбара хлопотала, как радушная хозяйка дома, которой нравится эта роль. Он только натянуто улыбался, когда Барбара, чье тело словно еще хранило жар неостывшей постели, заглядывала ему в глаза, может быть, просто из озорства, может быть, желая позабавиться над его смущением, касалась его коленей и что-то мурлыкала себе под нос, возможно: "Ты ведь ничего не потеряешь, дурачок, даже если она на придет…" — с видом наивного бесстыдства, а потом вдруг обрывала себя и снова становилась сдержанной. Замешательство Васко, если оно было, или его чрезмерное благоразумие означали лишь нежелание воспользоваться обстоятельствами или тем, что они подразумевали. Тошнота подступала к горлу еще внизу, на улице, отвращение вызывали в нем и растение с крупными мясистыми листьями, украшающее стол портье, которое с какой-то чувственной жадностью заполняло собой пространство, и лифт, двусмысленно предупреждающий кроваво-красными буквами: занято или свободно, и Барбара, покусывающая нижнюю губу, прежде чем ответить на его сдержанное приветствие, и сразу же ошеломляющая его горячим взволнованным шепотом: "Обожди минутку, я пойду прикрою ту дверь. Не хочу, чтобы тебя видели. Не хватало только, чтобы ты с кем-нибудь здесь встретился!", и комната в конспиративном полумраке — воплощение осторожности, и спальня, судя по всему находящаяся направо, с мебелью в стиле королевы Анны и позолоченными лепными украшениями, где благопристойно почивала хозяйка, не разделяя ложе ни с одним из ночных гостей, и комната налево, скорее, даже не комната, а выставка безделушек, кукол из разных концов страны и искусно сделанных кувшинчиков, где в глубине виднелся телевизор, напоминающий несуразно большое насекомое, у которого оторвали туловище и крылья и оставили только голову, только глаз, только жесткие, воинственно настороженные усы-антенны, а у стены стоял широкий диван, достойно заменяющий мягкое ложе, если в другом гнездышке находился почтенный клиент.