Я не помню - Екатерина Ткачева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не успел дед ничего мне ответить – вот и она! Ой, гляньте! Блеклая, как отцветший одуванчик. Талии не видно, ноги непонятной формы – не то верстовые столбы, не то бетонные сваи. Да, такую и замуж не спихнешь. А сколько нам уже лет? У-у-у, да под сорокет – точно! Кем мы работаем? Наверняка, каким-нибудь бухгалтеришкой. Вся в сомнениях, в закорючках, в комплексах. Целыми днями на работе стремится выбраться из частокола цифр. Вся зашифрована, не разгадана. Такой интеграл, как дедова дочь Лариса, пока никто не осмелился взять.
Лариса, увидев в доме новое лицо, застенчиво прошла на кухню и села.
Я не придумала, что ей сказать, а потому встала и хамски, по-английски ушла. Утекла. “Пусть дед сам расскажет, кто я, а мы потом разберемся”.
– Дед, я тебя люблю! – вопила я, кубарем скатываясь по лестницы.
Все, могильная плита с плеч – нашлась! Теперь я ее не оставлю. Я была счастлива – впервые за свою жизнь.
ЛЁнчик
Тропинка от электрички была облита росой. Во-о-он в том домишке окопался мой приятель. Он не детдомовец, нет. Его старички-родители живут в городе, а он сбежал от них. Его тонкая, ранимая душа, видите ли, не выносит постоянного присутствия посторонних. Ему нельзя мешать мыслить.
В свое время Лёнчик окончил медучилище – смешно, да? Мне тоже.
Большего лицемерия и представить не могу – Лёнчик, произносящий
Гиппократову клятву! Этот увалень в жизни не шевельнул и мизинцем, чтобы кому-то помочь. “А оно мне надо?” Всю жизнь он провел в положении “Вольно!”, не воспринимая другие команды. Я знакома с ним с десяти наших лет. С родителями они жили недалеко от нашего детдома, мы гуляли вместе во дворе.
– Привет, медик-педик!
– Привет, кобылка. Надолго к нам заскочила?
– Все на завалинке сидишь, подонок?
Он молча сощурил свои наглые, ядовитые зеленые глаза. Странно, раньше он заслонял для меня весь мир. Жаль, что я не выросла феминисткой. Я знаю, почему именно медучилище. Он хотел знать, из чего состоит человек, чтобы, используя это знание, манипулировать себе подобным. Он хотел видеть всех насквозь, смотреть свысока и с пренебрежением. Все, мол, одинаковые. И мозги, и глаза, и сердца. А еще, случись чего, сможет подлатать собственную шкуру.
Лёнчик продолжил курить, созерцая мою возникшую из утреннего тумана фигурку. Признаюсь честно, фигурку лошади. У меня округлые деревенские икры, русая челка и взгляд исподлобья. Все мои ходы напоминают букву “г”. Довольно трудно сложить из своей жизни слово
“вечность” или “счастье”, когда в запасе сплошь такие буквы, как “г”.
– Да, – прервал он мои мысли. – В дождь, бывало, сяду на приступок, смотрю, как капли стекают с неба и разбиваются о землю, и медитирую.
– Это у тебя от лени. А ведь это ты, философ сраный!
– Что? – Телепатия мгновенно покинула его дырявое сознание. Хотя он больше придуривался – я же знаю, что мысли у нас с ним идентичные и прозрачные.
– Лучше бы ты врубился в то, что ты – папаша. Дочь у тебя.
– А-а-а, узнаю Ольгу – великого собирателя человеческих неликвидов!
Коллекция пополняется?
– Ты в ней первый, придурок! А это – твоя дочь.
– Нет, это у тебя дочь, а я – художник нездешний, попишу – и уеду. -
И он снова сощурил прицел своих ядовитых глаз.
– Я ведь помню, когда это случилось. Тогда, помнишь, я не хотела, а ты все равно лез. Потом я долго плавала в луже твоей спермы, а ты дрых. Я ушла тогда, а ты даже не поинтересовался – как я там? Живая ли?
– Я ждал, когда ты сама в строй вернешься.
– Ну сволочь!
– Что ты хочешь, Олька? Записать своего неликвида на мою фамилию?
– Тебе спокойно с этим грузом на сердце? Не расплатившись за него, ты не найдешь счастья.
– Счастья… Дура! Прошлое не проистекает из настоящего. А значит, его и не было. – Любую идею он мог заставить служить своей правоте.
Не найдя, что и ответить на такое вероломство, я развернулась и снова пошла по тропинке, но уже без росы. Сколько раз клялась себе:
“Никогда. Никогда больше не…” И все без толку.
Злость клокотала во мне. Чего бы ему такое сделать, подонку?
Придумала! Подкрадусь ночью и заколочу его в этой избушке, как в гробу. А предкам его открыточку пошлю – поздравительную: мол, наше вам с кисточкой, почил в бозе ваш Лёнчик. Хоронить не надо! Экономия!
…Четыре года назад в эту зеленую муть глаз я и fall in love.
Провалилась, как в дыру в колхозном туалете.
Его леность и молчаливость я приняла за христианское непротивление злу. А то, что он позволял мне жить с ним, считала благородством.
Мы жили вместе в этой избушке на курьих ножках все лето-осень.
– Ты кто? – спрашивала я его.
– А ты?
– Я – Олька, тварь детдомовская.
Вот же повезло с имечком! Все люди как люди, а я – Олька, ежик с дырочкой с правом боку. Нажимаешь, а он – пищит.
– Тебе проще. А я – не знаю.
…Мы просыпались в одной кровати. Молодое солнце облизывало головы деревьям.
Ему всегда было все равно. Поднявшись на локте, минуты две он смотрел вдаль, а потом вставал и молча уходил. До вечера. Ему было по фигу, что здесь я, его love. Я психовала, спрашивала: “Кто я для тебя? Бесплатная подстилка?” Он не отвечал. Странный он человек.
Словно стеснялся своих положительных качеств; он выдавливал их, как гной из пальца. Выдавливал, чтобы нигде не нарывало желание помочь.
Оно жить мешает.
За Лёнчика Олька зацепилась крепко и уже думала, что нашла свою пристань, что больше не придется ей бултыхаться, изредка хватая посиневшим ртом драгоценный сладкий воздух. Думала, что будет с ним всегда. Молча клялась никому больше не принадлежать. Она была готова быть пемзой для его пяток, пепельницей для его окурков, стиральной доской для его одежды. Ей хотелось постоянно держать его за руку, глядеть в его глаза и мысленно разлагать его всего на атомы. Чтобы растворить в себе навсегда.
Мне казалось, в нем есть некая загадочность; казалось, он знает нечто. Конечно, он был сильнее меня: у него живы родители, ими он и питался. Я же – одна напоказ. Нате – рвите, бейте, ешьте меня!
Я действительно не знаю, что мне делать в этой жизни. Я оторвана и не пришита. Я не выдержу этой роли. Если б можно было сыграть ее и переодеться… В белое, подвенечное и летать. Но мне теперь кристально-белое не к лицу, не по совести, не по судьбе. Этот поезд не тормознул на моей станции. Ну и не надо.
Вместе с нами в избушке жили ребятки. Где Лёнчик их насобирал – неизвестно; откуда такие вообще берутся? Наверное, из гнезд выпадают. С ними в избе настал полный бардак.
Кормились мы тогда тем, что успевали своровать с соседних огородов.
Однажды на проселочную дорогу забрела соседская цесарка. Ни одной куриной ноты взять не успела, как ребятки схватили ее и потащили в дом. Дома, еще живую, кудахтающую куру прямо с потрохами окунули в кипящую кастрюлю. Сунули вниз головой, видно только, как лапы дергаются. Курица вопила, булькала клювом, потом захлебнулась в кипятке, обмякла.
– Уха из петуха! – гоготали над трупом эти извращенцы. А потом с урчанием жрали суп из убиенной птицы. Жрали ее страх, дикую боль от огненного кипятка; ложками хлебали ее куриное посмертие. Я не могла на это смотреть – выворачивало.
– Ты мне шестьдесят рублей торчишь! – сквозь жевание мелко бросил один гнилозуб другому.
– Это ты мне!
– Цыц! – обычно прикрикивал на них Лёнчик. – У нас натуральное хозяйство!
И бил их ложкой по лбу. Как воспиталка.
Этих упырей я терпеть не могла, а Лёнчику с ними нравилось. То есть, нет, он их терпел, был над ними вроде как король. Они добывали пропитание, а он только лениво командовал. Они были мелки, ничтожны и потому считали Лёнчика за владыку. У них не хватало разума разглядеть его поподробней. Да и у меня – тоже.
Я мнила себя девушкой босса, гордилась своим положением, однако скоро я поняла, что Лёнчик ставил меня в один ряд с упырями. В этот нижний ряд. За одно хочу сказать Лёнчику сомнительное спасибо – за то, что не предлагал меня всем своим хмыреватым товарищам.
Летними ночами мы ходили через кладбище к озеру. Это мечта всего моего детства – ощутить на себе могущество и колдовство ночной лесной воды. Она освобождает, прощает, исцеляет, дарует. Меня согревало солнце, спящее на дне озера.
Меня вообще в этой жизни радовало только солнце. Как австралийского аборигена.
Перед грозой лопотавшая листва темнела; лягухи пьяными от дурмана голосами выпевали, как при замедленном проигрывании: “Кува, кува…”. Запах трав наркотически кружил голову.
Однажды полет моих мыслей сбил, как утку влет, один упырь. От его мерзкой улыбочки разило моральным и телесным разложением.
– Гы, красавица, почем молоко? – спросил он меня, подойдя вплотную.
Привлекло его мое белое, рассыпчатое, творожное тело. Я только что вылезла из воды и сидела на берегу, оглушенная звуками лесной симфонии. Вид этого хмыря с бугра настолько не вписывался в мое идиллическое настроение, что я, как была голая, помчалась от него наутек. Нужно было прямо курнуть с головой в воду, чтобы охладел.