Мой Милош - Литагент «Новое издательство»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
II. Столица
Чужой ты город на песках сыпучих,Под православным куполом Собора,Твоя погудка – ротная побудка,Кавалергард, солдат всех выше,[8]Тебе из дрожек ржет «Аллаверды».Так надо оду начинать, Варшава,Твоей печали, нищете, разврату.Окоченелою рукой лотошникОтмеривает семечки стаканом.Увозит прапорщик у стрелочника дочку,Чтобы ей княжить в Елисаветграде.
На Черняковской, Гурной и на ВолеУже шуршат оборки Черной Маньки,[9]Уже она в парадном подмигнула.
Тобою, город, Цитадель владеет.Прядет ушами кабардинский конь,Едва послышится: «Смерть вам, тираны!»
О луна-парк привислинского края,С губернией тебе бы управляться.Но стать теперь столицей государства,Теперь, в толкучке беженцев с Украйны,Распродающих уцелевший скарб?Палаш да ржавый карабин французский —Вооруженье для твоих баталий.Против тебя, смешная, все бастуют:И в Златой Праге, и в английских доках.
В отделах пропаганды добровольцыСтрочат ночами о грозе с востока,Не зная, что над гробом им сыграютНа хриплых трубах «Интернацьонал».
И все-таки ты есть. И с черным гетто,И со слезами женщин в довоенныхПлатках, и с сонным гневом безработных.
Шагая взад-вперед по Бельведеру,Пилсудский не уверует в стабильность.«Они на нас, – твердит он, – нападут».Кто? И покажет на восток, на запад.«Я бег истории чуть-чуть затормозил».
Вьюнок взойдет из заскорузлой крови.Где полегли хлеба, пройдут бульвары.Как это было? – спросит поколенье.
А после не останется ни камняВ том месте, где ты был когда-то, город.Огонь пожрет истории прикрасы,[10]Как грошик из раскопок, станет память.Но поражения твои вознаградятся.Как знак того, что только речь – отчизна,Вал крепостной тебе – твои поэты.
Поэт нуждался в доброй родословной.От набожного цадика, к примеру.Родители, Лассаля начитавшись,Клялись Прогрессом и берлинской LiedИ выхолащивали красоту.Бывали захудалей: из мещанства,Из безземельной шляхты, даже немцы.
Не снилось им, гудя «Под пикадором»,Как горек на укус лавровый лист.Тувим на вечерах в глухих местечкахКричал, раздувши ноздри: «Ça ira!»Взрывался зал туземной молодежиНа ветхий звук запрошлого столетья.Энтузиастов – тех из них, кто выжил, —Тувим увидит на балу ГБ.Кольцом замкнулась огненная цепь,Бал у Сенатора[11] вовеки длится.
Весну, не Польшу поджидал весною,[12]Топча былое, Лехонь-Герострат.Однако жизнь его прошла в раздумьяхО слуцких поясах, о кармазинеДа о религии: не о католицизме,Но – просто польской. Для национальнойОбедни он избрал в жрецы Ор-Ота.[13]
А что Слонимский, грустный, благородный?Грядущее он пел, ему вверялсяИ верил: по Уэллсу ли, иначе ль,Но Царство Разума вот-вот наступит.Под Небом Разума кровоточащимОн и под старость внуков одарялНадеждой бородатой: мол, увидят,Как Прометей спускается с Кавказа.
Из камушков цветных слагал именьеДелам публичным чуждый Ивашкевич,Поздней оратор, он же гражданин,Суровой неизбежности покорный.Релятивистом быть, ведь всё проходит,И – стать герольдом доблестей славянских,Чтоб слушать нам мужицкую капеллу, —Есть меланхолия в такой судьбе.
Но одиночество в глуши заморскойНе лучше – разве что для честолюбья.Извечен птичий крестик на снегу.Не ранит время и не исцеляет.В окно к Вежинскому заглянет сойка,Сестрица голубая прикарпатской.Такою-то ценой платить придетсяЗа юность – за вино и за весну.[14]
Такой плеяды не было вовеки.Но в речи их поблескивала порча.Гармония у них пошла от мэтров.В их обработках не было поминуО гомоне сыром простых вещей.
А там бурлило, там бродило глубже,Чем достает отмеренное слово.Тувим жил в ужасе, смолкал, кривилсяС чахоточным румянцем на щеках.И, как позднее честных коммунистов,Он искушал тогдашних воевод.Закашливался. В крике был второй,Замаскированный: что общество людскоеСамо уже есть чудо из чудес,Что мы едим, и говорим, и ходим,А вечный свет для нас уже сияет.
Как те, что в радостной, пригожей девеСкелет узрели, с перстнем на фаланге, —Был Юлиан Тувим. Поэм он жаждал.Но мыслил он – как рифмовал, банально,Истертым ассонансом прикрываяВидения, которых он стыдился.
Кто белою рукою в этом векеУсеивает строчками бумагу,Тот слышит плач и стук несчастных духов,Закрытых в ящике, в стене, в кувшинеИ тщащихся дать знать, что их рукойЛюбой предмет из хаоса был добыт,Часы тоски, отчаянья, мукиВ нем поселились и уж не исчезнут.Тогда пугается перо держащий,Неясное питает отвращенье,Былую ищет обрести невинность,Но ни к чему рецепты и заклятья.Вот отчего младое поколеньеУмеренно любило тех поэтов,Им почести воздав, но не без гнева.Оно с тех пор программно заикалось:Заика-де высказывает смысл.Не в милости у них был и Броневский,Хоть что-то – необузданно, подпольно —Слагал в стихи для пролетариата.Однако дубликат Весны Народов —В конце концов такое же бельканто.
А им мерещился Уитмен новый.В толпе извозчиков и лесорубовОн превращал бы повседневность в солнце.Вибрируя в рубанках и долотах,На всю-то он вселенную сиял бы.
Авангардистов было очень много.Достоин восхищенья только Пшибось.В труху распались нации и страны,А Пшибось тем же Пшибосем остался.Ему безумье сердца не изъело.По-человечески его легко понять.В чем его тайна? В Англии ШекспираУже возник такой помпезный стиль,Что признавал метафоры и только.В душе был Пшибось рационалистом.В эмоциях не выходил за рамкиРазумной социальной единицы.Равно ему чужды печаль и юмор.Хотел он раскрутить статичный образ.
Авангардисты, в общем, заблуждались,По краковскому старому обрядуПриписывая слову ту серьезность,Что не снесет оно, не став смешным.Но, челюсти сжимая, замечали,Что говорят они натужным басомИ что мечта их о народной силе —Уловка устрашенного искусства.
А глубже – то была пора раскола.«Бог и Отчизна» больше не пленяли.Сильней, чем встарь филистера богема,Поэт улана ненавидел, флагиОсмеивал и презирал мундиры,Плевал, когда со стэками юнцыВизжа гнались за купчиком в ермолке.
Финал заранее был уготованНе за нехваткой пушек или танков.Авангардисты, рационалисты,А все поэты в Польше – как барометр.Соборная распалась, скажем, ценность,И вера общая людей не единила.
Кто сознавал – в иронию скрывалсяИ жил на островке, среди своих.Кто сознавал острей – внушал себе же,Что если чтит кумиров, то с народом.Галчинский рвался падать на колени.Его история полна глубоких истин,И главная: без общества поэт —Как ветра шум в сухих декабрьских травах.
Не для него сомнения, иначеСхлопочешь вмиг предателя клеймо.Да будет сказано в конце концов,Что партия – наследник ОНР’а,[15]А кроме них была сплошная пустошьДа жалкий бунт презренных единиц.Кто Болеславов меч извлек из тлена?Кто мыслью вбил быки в корыто Одры?Кто сделал из страстей национальныхУстойчивый цемент великих строек?
Галчинский всё связал одним узлом:Смех над буржуем, польскую «Хорст Вессель»И гордость, что и мы – мы тоже скифы.Он был равно прославлен в две эпохи.
Иная связь Чеховича с землею.Укропа грядки, ветхие застрехи,Как зеркальце – привислинское утро.Разносит эхо по росе куявякВальков да прачек подле ручеечка.Он малое любил, он сны собралЗемли аполитичной, беззащитной.О птицы и деревья, от забвеньяМогилу Юзя в Люблине храните.[16]
Не нацию желал, а сто народовЗатронуть Шенвальд. Хоть и сталинист,Умел у Маркса черпать и у греков.То нарисует сцену у ручья,Где школьная экскурсия встречаетБосых, крадущих хворост ребятишек,А то покажет, как велосипедОвеял счастьем парня из барака.Поэзия – не функция морали.Вот Шенвальд – лейтенант-красноармеец.Когда по лагерям полярным стылиИ стекленели трупы ста народов,Прекраснейшими польскими стихамиПисал он оду Матушке-Сибири.
А школьник по крутому тротуаруУносит книгу из библиотеки.А книга эта – пухлый том Майн-Рида,Засаленный ладошками индейцев.Косой закат в лианах амазонских,Волной сносимы, распростерты листья,Что выдержат и тяжесть человека.Он, фантазер, плывет на этих листьях,И, бурые, как войлочный орех,Над ним мостом сплетаются мартышки.
А он, поэтов будущий читатель,Кривых плетней и серых туч не видит,Уже готовый жить в стране чудес.И, если обойдет его погибель,Он нежность сохранит к проводникам.А Ивашкевич, Лехонь и Слонимский,Вежинский и Тувим навек пребудутТакими, как их в юности он встретил.Кто больше да кто меньше, он не спросит,Охотясь в каждом за иным оттенком,Ведя челнок по Амазонке звезд.
Там ту же ложку супа в рот заросшийЛюдского голода вливает Виттлин.[17]Балинский слышит бубенцы верблюдовВ розово-серый исфаганский вечер.Там Тит Чижевский вторит заклинаньюТрубящих над Младенцем пастухов.Корабль в витрине созерцает Важик,И искрится волна Аполлинера.Там раздаются трели нашей Сафо,Какой еще не знала наша речь,Оршули Кохановской[18] воскрешенной.Сотрется жизнь, но кружится пластинка.Давно забыв о бархате Карузо,Играет жалобу Марии Павликовской,Предсмертное ее «Perche? Perche?»[19]
Так не напрасно ссохлась кровь уланаДля муравьев подарком под березой?Не так уж, значит, стоит осужденьяЗаботившийся только о границахПилсудский? Он купил нам двадцать лет,Тянул он шлейф грехов и обвинений,Чтобы прекрасное созреть успело.Прекрасное – такая, скажут, малость.
Читатель, ты не заживешь по-райски.Страна эта прекрасна и обильна,Да непрочна, как брезжущий рассвет.Мы что ни день ее воссоздаемИ больше уважаем, что реально,Чем что застыло в звуке и в названьи.И силой – она вырвана у мира,А без усилия – не существует.Прощай, прошедшее. Стихает эхо.И нашей речи быть кривой, корявой.
Последние стихи эпохи шлиВ печать. Их автор, Владислав Себыла,Под вечер вынимал из шкафа скрипку,На полке с Норвидом футляр оставив,И железнодорожного мундираТогда он не застегивал петлицы.В своих стихах, подобных завещанью,Отчизну он сравнил со Святовидом.Все ближе, ближе барабанный рокотС равнин восточных, с западных равнин,А ей все снится пчел ее жужжаньеВ полдневный зной, в садах у Гесперид.За это ли Себылу под СмоленскомВ лесу зароют, прострелив затылок?[20]Прекрасна ночь. Высокая лунаПереполняет небо тем сияньемОсобенным, сентябрьским. Скоро утро.И воздух тих над городом Варшавой,И серебристые аэростатыСтоят недвижно в побледневшем небе.
Процокают у Тамки каблучки,Призывный полушепот, и в бурьянникУходит парочка. В тени незримый,Молчит дежурный, только ухо ловитИх слабый смех в густой постели мрака.
Ни жалость одолеть он не умеет,Ни выразить их общую судьбу.Рабочий и простая поблядушкаПеред ужасным восходящим солнцем.
И, может, поразмыслит он позднее,Что стало с ними в днях или веках.
III. Дух истории