Метка Лилит - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом услышала. Женский. Певучий, таких у них не было. Выскочила чуть ли не в чем была, а та стоит. Тонкая, звонкая и косы. А кто в наше время их носит? Отрезают и продают парикмахерам. Вот и у Эльвиры химия, баран бараном. Но считается – красиво. А тут косы ниже попы и внизу колечком. Одна такая на весь Грозный будет. А за спиной стоит тот, кого она ждала уже не десять, а одиннадцать с половиной лет, обнимает эту, с косами, и кричит Эльвире, которая стоит почти ни в чем:
– Приходи знакомиться. Жена моя. Олеся.
Эльвира (все-таки высшее образование) кивнула химической головой и рванула в дом, и там в зеркале увидела себя всю: лохмато-черную, в длинной цветастой сорочке, на которую она набросила павловопосадский платок бабушки, босые ноги с грубыми ногтями, имеющими странность расти вверх. Она кинулась головой в постель и завыла, как раненая волчица. Из летней кухни прибежала мать и все поняла. Она достала очень старую книгу ворожбы и сказала дочери категорически: «Я знаю, я уже смотрела. Там не будет счастья. Я заложила страницу. Читай сама. Он приползет к тебе совсем скоро. Потерпи. Только больше не завивай волосы. Пусть растут вольно. Он твой по закону высшего неба, где строится жизнь на века, а не на какую-то там пятилетку».
И Эльвира приготовилась ждать терпеливо еще год, два, три года, потому что свято верила и матери, и старым книгам. Ее пугало только слово «приползет». Так ей не надо, ползком. Она будет ждать его высокого и красивого, и он войдет во двор и снимет шапку, и скажет: «Я пришел навсегда». Мысли об Олесе не было. Она исчезла из мыслей сразу, будто растворилась в пространстве. Как? Да мало ли как? Разве ей место тут с этим ее чужим голосом? Но однажды Эльвира увидела в освещенном окне, как Шамиль стоял на коленях перед животом тоненькой женщины и целовал его по кругу слева направо, а потом наоборот, а потом снова и снова…
– Не смотри, – говорила ей мать, – еще не вышло время.
И Эльвира уходила в спальню и падала лицом в подушки, умирая от страсти. Пусть бы хоть раз пришел, тайком. Трогать жену ведь сейчас нельзя. Эльвира сжимала свое воспаленное лоно и выла, выла, выла… Приходила мать, и стегала ее скрученным мокрым полотенцем по блудливым рукам, а потом несла ей чистое белье, и пока она переодевалась, мать говорила, что она родит много детей от Шамиля, и это будут настоящие чеченцы.
Шло время, родился Тимур, и стоял уже новый дом, Тимурчик начал ходить, и все его обожали, особенно двоюродная сестра Тамара. Олеся пополнела и косы теперь закручивала на затылке, была хорошей женой. «Какая женщина! – цокали чеченские мужчины. – Царица!» Олеся смущенно улыбалась, как умеют улыбаться только славянки. Она родилась после войны и после Сталина и других каменных вождей, и потому верила, что уже не будет горя вот такой ширины и такой глубины. Она живет у мужа как цветок, а сын у нее – просто счастье. «Дытыночка моя!» – шептала она ему в ухо, когда он спал, шептала едва слышно, чтоб не разбудить. Слава Богу, никаких проблем с языком, чем особенно пугала полтавчанка-мама, не было. Все были двуязыкие. И она потихоньку учила чеченский, хотя нужды в этом не было.
Утром на стареньком «Москвиче» уезжал Салман в Грозный, где работал в университете. Дети шли учиться, Шамиль – на электростанцию. Лейла, жена Салмана, – в школу, где была завучем. Олеся оставалась с дедушкой Вахидом и бабушкой Патимат. Обед готовился на две семьи, поэтому там, где полагалось быть забору, стоял большой деревянный стол с лавками, и общая трапеза вечером была лучшим временем для разговоров на все темы.
Здесь и сейчас
Я мою чашки после ужина. «Тамань, – слышу я, – самый скверный городишко их всех приморских городов России». Что это со мной? Говорю вслух? Нет, я молчу. Я слышу. Говорит мужчина, который не соглашается с Лермонтовым, потому что проходил в Тамани практику и любил сидеть там на камнях у самого моря, как на носу корабля, и в каждой девчонке видел Ундину, и этого миража ему хватало для любви к неказистому городку.
Вообще видение, мираж, говорил мужчина, это не ерунда, это знаки живого неба, которое смотрит на нас, то удивляясь нам, то возмущаясь. Ведь это же дурь – подозревать, будто мы лучшее, что придумал Аллах. Посмотри на карагач – сколько достоинства, и никакого зла никому. А уж конь… Царь!
Я стою замерев. Голос исчез, но остался запах чая (а у меня кофе), женские неясные голоса… И еще голубая ниточка, она идет от меня, из меня, мимо меня, и я спокойно отодвигаю ее ладонью. Она – никакая, она – тоже мираж. Я понимаю, что камень и эта паутинка – единое целое.
Утром я решаю выбросить камень. Господи, что мне мало проблем с реальной жизнью? Промокают сапоги, у мужа болит спина – остеохондроз, ночью он стонет от боли. Сын звонит редко. Я понимаю, дорого – заграница, но каждую минуту смотрю на телефон. Так вот, я иду выбрасывать камень, паутинка как бы цепляется за телефон, и я слышу голоса внуков, родные голоса на чужом языке. И бас сына. Русский бас, воспитывающий детей. Я сержусь на сына за раздраженный тон и тут же звоню сама, хотя они все в сборах на работу, в детский сад. Мне же было сказано: «Мамуль! Звони, но только не утром. Утром мы в мыле».
Я кладу трубку. Я ведь уже знаю, что все в порядке, зачем мне электрическое подтверждение, когда есть у меня другое? И все-таки, все-таки… Надо бы сходить к невропатологу. Но, боже, какая она дура, наш невропатолог! Она будет говорить, что при Сталине мы были все здоровы, человек не раздваивался и растраивался на число партий, на количество мнений. Это вредно и опасно – расчленение, мысль должна быть одна. Мысль – стержень. Знала бы ты, дура, что мысль – голубая паутинка, она из ничего, но она все. И ладно, и пусть, пусть я буду сумасшедшая. Никуда не пойду.
Я ложусь на подушку. Она горяча. Я трогаю свой обломок, он прерывисто дышит. И я слышу, как где-то далеко-далеко стреляют… Это в том дворе пахнет чаем и идут разговоры о разном, то о Лермонтове, а то о месячных у какой-то Тамары.
Кто ты, обломок? Зачем ты мне?..
Где-то в России…
Месячные у Тамары были не по правилам бурными – она даже не заметила, встала из-за стола, а все платьишко сзади в крови. Женщины загородили девочку и увели в дом, а мужчины говорили про свое. «Срам, – говорит дед. – Сколько полегло в Афганистане, а надо было англичан спросить, прежде чем лезть туда». «Идиоты. Они в Кремле идиоты», – говорил Шамиль. А мальчики на улице играли в будущую войну, потому что без войны жизни не бывает. Так что ж они – не мужчины? Им ведь уже по пятнадцать лет.
А потом в дом вошла Эльвира, вызванная по случаю Тамариных кровей, а бабушка сказала ей тихо: «Все хорошо. Пришла у девочки пора». Тимур тогда некстати обкакался. Мальчишки заткнули носы, дедушка понес ребенка обмывать, он обожал это делать, а женщины внимательно слушали Эльвиру, любившую выступать – хотя бы и перед тремя-четырьмя людьми. Она сразу повышала тон и гордо подымала голову.