GA 5. Фридрих Ницше. Борец против своего времени - Рудольф Штайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот Ницше такие вопросы ставил. И он полагает, что ясность с ними может быть достигнута лишь тогда, когда мы станем рассматривать стремление к истине не как некий рассудочный конструкт, а будем отыскивать инстинкты, порождающие такое стремление. Ибо вполне возможно, что инстинкты эти пользуются истиной лишь как средством для достижения чего‑то такого, что стоит выше истины. Так вот, Ницше, после того, как он «достаточно долго заглядывал между строк в трактаты философов, внимательно следил за их руками», приходит к такому мнению: «По большей части сознательное мышление философа исподволь определяется его инстинктами и оказывается вынужденным следовать вполне определенными маршрутами». Философы полагают, что подлинным побудительным мотивом их деятельности является стремление к истине. Они думают так, поскольку не в состоянии добраться до глубинной основы человеческой натуры. На самом же деле стремление к истине направляется волей к власти. С помощью истины возрастают мощь и жизненная наполненность личности. Сознательное мышление философа придерживается мнения: его конечной целью является познание истины; бессознательный же инстинкт, который и движет мышлением, устремляется споспешествовать жизни. Для этого инстинкта «ложность суждения ни в коей мере не есть возражение против суждения»; значимым для него оказывается лишь один вопрос: «Насколько он помогает жизни и способствует ее поддержанию, насколько он сохраняет вид, а, возможно, даже и порождает его» («По ту сторону добра и зла», § 3 и 4).
«Воля к истине» — вот как зовется для вас, о мудрейшие, то, что гонит вас вперед и вас воспламеняет?
Воля к мыслимости всего сущего — вот как именую вашу волю я!
Все сущее вы желаете перво–наперво сделать мыслимым, ибо вы с основательным недоверием ставите под сомнение его мыслимость уже теперь.
Однако оно должно к вам подстроиться и перед вами склониться! Того желает ваша Воля. Она должна сделаться без задоринки — и подчиненной духу, в качестве его зеркала и точной копии. Вот она, о мудрейшие, вся ваша воля в качестве воли к власти…» («Заратустра», 2–я часть, «О самопреодолении»).
Истина призвана покорить мир духу и тем самым послужить жизни. О ценности истины можно говорить исключительно как об условии жизни. Однако нельзя ли пойти дальше и спросить: в чем ценность самой жизни? По мнению Ницше такой вопрос невозможен. То, что все живущее намерено жить столь могучей, столь наполненной жизнью, как это вообще возможно, воспринимается им как факт, насчет которого он уже не размышляет. Жизненные инстинкты не задаются вопросом о ценности жизни. Они спрашивают лишь о том, какие имеются средства для того, чтобы повысить мощь их носителя. «В конечном счете высказывания, ценностные высказывания в отношении жизни, будь то за нее или же против, ни в коем случае не могут быть истинными. Они чего‑то стоят исключительно в качестве симптомов, и учитывать их следует лишь как симптомы, сами же по себе такие суждения — полная глупость. А всего‑то лишь и нужно попытаться постигнуть ту поразительную «тонкость», что ценность жизни не может быть измерена. Живущий неспособен на это потому, что он — сторона в споре, более того — предмет спора, а не судья; мертвый же неспособен уже в силу иных причин. Когда философ склонен усматривать проблему в ценности жизни, это уже можно поставить ему в упрек, как повод усомниться в его мудрости, знак недалекости.» («Сумерки богов», «Проблема Сократа».) Вопрос о ценности жизни существует лишь для имеющего прорехи в образовании, больного индивидуума. Тот, кто развит всесторонне, живет ни о чем не спрашивая — настолько, насколько того стоит его жизнь.
Придерживаясь вышеописанных воззрений, Ницше придает мало значения логическим доказательствам того или иного суждения. Для него важно не то, можно ли логически обосновать высказывание, но насколько хорошо живется под его влиянием. Удовлетворение должен получить не только рассудок, но и вся личность человека. Наилучшие идеи — те, что приводят в приличествующее им движение все энергии человеческой натуры.
Лишь идеи такого рода и представляют для Ницше интерес. Никакой он не философ, но «сборщик духовного меда», который разыскивает «ульи» познания и пытается поживиться тем, что полезно для жизни.{8}
3
В личности Ницше преобладают те инстинкты, что превращают человека в повелевающее, властное существо. Ему импонирует все, что свидетельствует о могуществе; ему ненавистно все, что обнаруживает слабость. Он сознает себя счастливым до тех пор, пока условия его жизни умножают его силу. Он любит помехи и препятствия собственной деятельности, поскольку при их преодолении его собственная мощь делается явной. Он избирает для прохождения наиболее затруднительные пути. Характерная для Ницше черта нашла выражение в высказывании, помещенном на титул второго издания его «Веселой науки»:
Ich wohne in meinem eignen Haus,Hab' niemandem nie nichts nachgemachtUnd — lachte noch jeden Meister aus,Der nicht sich selber ausgelacht.
Я в собственном доме хозяйнЯ жизнь образца не ваял,Мне всякий учитель забавен,что себя не осмеял.
Любого рода подчинение чужой власти воспринимается Ницше как слабость. А его представления насчет того, что такое «чужая власть», отличаются от представлений прочих людей, оценивающих себя как «независимые, свободные мыслители». Слабостью видится Ницше то, что в своих мыслях и поступках человек покоряется так называемым «вечным, железным» законам разума. То, что совершает всесторонне развитая личность, не может быть предписано ей никакой наукой о нравственности, а диктуется исключительно побуждениями ее собственного «Я». Человек делается слаб в тот самый момент, как начинает отыскивать законы и правила, в соответствии с которыми ему следует мыслить и действовать. Сильный определяет то, каким будет его мышление и поступки, на основании своего собственного существа.
Категоричнее всего Ницше выразил такое воззрение в словах, на основании которых люди, неспособные к широте мышления, усмотрели в нем прямо‑таки опаснейший ум: «Когда крестоносцы пришли на Востоке в соприкосновение с тем непобедимым орденом ассасинов, с тем орденом вольнодумцев par excellence, низший разряд которого жил в таком послушании, какого не достиг никакой монашеский орден, тогда они какими‑то путями смогли получить некий намек на тот символ и девиз, что предназначался лишь для высшего разряда, как его тайна: «Истины нет, все дозволено»[1] … Что ж, это‑то и было проявлением свободомыслия, тем самым было отказано в доверии самой истине…» («Генеалогия морали», 3–е рассмотрение, § 24). То, что в этих словах выражены чувства благородной, властной натуры, которая не намерена мириться с умалением, в силу благоговения перед вечными истинами и предписаниями морали, своего права жить свободно, согласно собственным законам, этого не в состоянии ощутить люди, по самой своей сути склонные к подчинению. Такая личность, как Ницше, не терпит также и тех тиранов, что выступают в форме абстрактных повелений нравов и обычаев. Это я определяю, как я должен мыслить, как должен поступать, — говорит себе такая натура.
Бывают люди, которые возводят свое право именоваться «вольнодумцами» к тому обстоятельству, что в своем мышлении и поступках они покоряются не таким законам, что исходят от других людей, но исключительно «вечным законам разума», «непреложным понятиям долга» или «Божьей воле». В таких людях Ницше не усматривает по–настоящему сильных личностей. Ибо также и они мыслят и действуют не в соответствии со своей собственной натурой, но по приказанию высшего авторитета. То обстоятельство, что раб следует произволу своего господина, набожный человек — явленным свыше божественным истинам, а философ — речениям разума, ничего не переменяет в том обстоятельстве, что все они являются подчиненными. При этом безразлично, что именно повелевает; важно здесь то, что отдаются приказы, что человек не сам задает направление собственной деятельности, но придерживается того мнения, что существует сила, которая предписывает ему это направление.
Сильный, вправду свободный человек не хочет воспринимать истину — он желает ее творить; он не хочет, чтобы ему что‑либо «дозволяли», он не желает повиноваться. «Философы в собственном смысле — повелители и законодатели: они говорят: «пусть будет так»; они‑то и определяют «почему?» и «для чего?» прочих людей и при этом располагают подготовительными заготовками всех философских работников, всех преодолителей прошлого; они простирают в будущее свои творческие длани, и при этом все, что есть и было, становится для них средством, орудием, молотом. Их «познание» — это созидание, а их созидание — законодательство, их стремление к истине — воля к власти. Есть ли такие философы теперь? Существовали ли уже такие философы? Разве не такими должны быть философы?» («По ту сторону добра и зла», § 211).