GA 5. Фридрих Ницше. Борец против своего времени - Рудольф Штайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Многие из этих «вольнодумцев» отстаивают ту точку зрения, что человеческая воля несвободна. Они утверждают: в определенном случае человек должен действовать так, как того требует его характер и условия, оказывающие на него действие. Но понаблюдав за этими противниками «свободы воли», мы замечаем, что инстинкты этих «вольнодумцев» заставляют их с ужасом отворачиваться от тех, кто совершает «дурные» дела, точно также, как и инстинкты прочих, придерживающихся той точки зрения, что «свободная воля» способна произвольно становиться на сторону добра или зла.
Противоречие между рассудком и инстинктом представляет собой характерную особенность наших «современных умов». Даже в наиболее свободомыслящих умах современности все еще продолжают существовать инстинкты, заложенные в них христианской догматикой. Полную противоположность этого являет здесь натура Ницше. Ему вообще нет нужды размышлять относительно того, имеются ли основания, побуждающие отвергать гипотезу личного мироустроителя. Его инстинктивная гордость слишком велика, чтобы склониться перед чем‑то подобным; и поэтому он отвергает любое представление в таком роде. Вместе с Заратустрой он провозглашает: «Выскажу‑ка я вам теперь то, что у меня на сердце, други мои: когда бы боги существовали, как мог бы я вынести то, что сам — совсем даже не бог! Так что нет никаких богов»{4}. В нем нет и следа того, что побуждало бы его говорить о «вине» самого себя или кого‑нибудь другого — в связи с каким‑либо совершенным деянием. Чтобы установить неприемлемость такой «виновности», ему вовсе нет нужды в теории «свободной» или же «несвободной» воли.
Вот и патриотические чувства немецких соотечественников противны инстинктам Ницше. Он не в состоянии поставить свое восприятие и мышление в зависимость от круга идей народа, внутри которого он родился и был воспитан; точно также — и от времени, в котором живет. В работе «Шопенгауэр» как воспитатель» Ницше пишет: «Сущий провинциализм — разделять убеждения, о которых и слыхом не слышали в каких‑нибудь двухстах милях отсюда. Запад и Восток — всего–навсего проведенные мелом линии, которые прочерчивает некто у нас на глазах, дабы насмеяться над нашими страхами и опасениями. «Попробую‑ка я добиться свободы», — говорит юноша сам себе; и тут перед ним вырастает то препятствие, что в силу какой‑то случайности два народа ненавидят друг друга, или же что море пролегло между двумя какими‑то частями суши, или что вокруг этого юноши проповедуется религия, которой и в помине не было пару тысяч лет назад». Чувства, владевшие немцами во время войны в 1870 г., находили так мало отклика в душе Ницше, что «между тем, как над Европой раздавались отголоски канонады сражения при Верте (Worth)», он забился в укромный уголок в Альпах, «весь в размышлениях и парадоксах, а значит, в одно и то же время чрезвычайно обеспокоенный и беззаботный», и записывал свои идеи по поводу греков. А когда несколькими неделями спустя «под стенами Меца» оказался уже он сам, «он все еще не освободился от вопрошаний», которыми задался в отношении жизни и «греческого искусства». (См. «Опыт критики» во втором издании его «Рождения трагедии».) По завершении войны он настолько мало разделял энтузиазм своих немецких современников по поводу одержанной победы, что уже в 1873 г. говорил о «скверных и опасных последствиях» победоносной борьбы (в сочинении, посвященном Давиду Штраусу). Признаком полного помрачения было в его глазах то утверждение, что победу в этой борьбе одержала также и немецкая культура, и он указывал на опасность такого помрачения, поскольку в том случае, если оно возобладает в немецком народе, существует опасность того, что победа «обратится полным поражением: в поражение, и даже в полное изничтожение немецкого духа в пользу «Германского рейха»». Вот каков ход мыслей Ницше в то самое время, когда Европа была полна национального воодушевления. Это мировоззрение несовременной личности, борца против своего собственного времени{5}. Можно назвать еще и много иных вещей, помимо приведенных, которые указывают на принципиальное несходство восприятий и представлений Ницше — с восприятиями и представлениями его современников.
2
Ницше — вовсе даже не «мыслитель» в обычном значении этого слова. Для ответа на глубокие, наводящие на размышление вопросы, поставленные им в отношении мироздания и жизни, обычного мышления недостаточно. Для них необходимо высвободить все потенции человеческой природы; одному только мыслительному созерцанию они не по зубам. Он не испытывает никакого доверия к исключительно измышленным основаниям для того или иного мнения. «Живет во мне недоверие к диалектике, да что там — даже к самим постулатам», — пишет он Георгу Брандесу в письме от 2 декабря 1887 г. (См. «Люди и сочинения» [Menschen und Werke] последнего, с. 212.) Для тех, кто вопрошает его об основаниях его воззрений, у него наготове ответ «Заратустры»: «Ты спрашиваешь почему? Я не из тех, кого спрашивают про его «почему»»{6}. Определяющим для него является здесь не то, возможно ли логически доказать его точку зрения, но оказывает ли она на все силы человеческой личности такое действие, что обладает ценностью для жизни. Мысль обретает значимость в его глазах лишь в том случае, если он удостоверяется в ее пригодности для развития жизни. Он желал бы видеть человека как можно более здоровым, как можно более могущественным, как можно более творческим. Истина, красота, все вообще идеалы имеют отношение к человеку лишь постольку, поскольку они способствуют жизни.
Во многих сочинениях Ницше задается вопросом относительно ценности истины. В самой бесстрашной форме поставлен он в его книге «По ту сторону добра и зла». «Воля к истине, которая еще соблазнит нас на множество рискованных поступков, эта знаменитая «правдивость», о которой почтительно рассуждали до сих пор все философы — что за вопросы поставила перед нами эта воля к истине! Что за диковинные скверные сомнительные вопросы! Это продолжается с давних времен, и все же сдается, что все это началось лишь теперь. Что удивительного в том, что под конец мы делаемся недоверчивыми, теряем терпение, нетерпливо поглядываем вокруг? Что в свою очередь выучиваемся у этого сфинкса постановке вопросов? Кто, собственно, ставит здесь перед нами вопросы? Что, собственно, в нас устремляется «к истине»? В самом деле, мы надолго задержались перед вопросом о причине этой воли, пока, наконец, мы не замерли совершенно перед еще более капитальным вопросом. Мы спросили о ценности этой воли. Предположим, мы желаем правды; но почему же нам не предпочтительнее неправда?»{7}
Это мысль, которую вряд ли можно превзойти в отваге. Только сравнив с ней то, что говорит о стремлении к истине другой «мечтатель и любитель загадок» Иоганн Готлиб Фихте, мы видим, из каких подспудных глубин человеческой природы извлекает Ницше свои представления. «Я призван, — говорит Фихте, — поручиться за истину; моя жизнь, моя судьба не значат ничего; от следствий же моей жизни зависит бесконечно много. Я — жрец истины; я состою у нее на службе; я принял на себя обязательство сделать для нее все, ни перед чем не остановиться ради нее и все для нее претерпеть» (Фихте, лекции «О предназначении ученого», лекция 4–я). В этих словах выразилось все отношение к истине, характерное для благороднейших умов западной культуры Нового времени. Рядом с приведенным высказыванием Ницше они представляются поверхностными. На них можно возразить: а не может ли случиться так, что неправда обладает более ценными для жизни последствиями, нежели правда? Вовсе ли исключено, что истина наносит жизни вред? Задавался ли этим вопросом Фихте? Задавались ли им прочие, давшие «свидетельство об истине»?
А вот Ницше такие вопросы ставил. И он полагает, что ясность с ними может быть достигнута лишь тогда, когда мы станем рассматривать стремление к истине не как некий рассудочный конструкт, а будем отыскивать инстинкты, порождающие такое стремление. Ибо вполне возможно, что инстинкты эти пользуются истиной лишь как средством для достижения чего‑то такого, что стоит выше истины. Так вот, Ницше, после того, как он «достаточно долго заглядывал между строк в трактаты философов, внимательно следил за их руками», приходит к такому мнению: «По большей части сознательное мышление философа исподволь определяется его инстинктами и оказывается вынужденным следовать вполне определенными маршрутами». Философы полагают, что подлинным побудительным мотивом их деятельности является стремление к истине. Они думают так, поскольку не в состоянии добраться до глубинной основы человеческой натуры. На самом же деле стремление к истине направляется волей к власти. С помощью истины возрастают мощь и жизненная наполненность личности. Сознательное мышление философа придерживается мнения: его конечной целью является познание истины; бессознательный же инстинкт, который и движет мышлением, устремляется споспешествовать жизни. Для этого инстинкта «ложность суждения ни в коей мере не есть возражение против суждения»; значимым для него оказывается лишь один вопрос: «Насколько он помогает жизни и способствует ее поддержанию, насколько он сохраняет вид, а, возможно, даже и порождает его» («По ту сторону добра и зла», § 3 и 4).