Венец славы: Рассказы - Джойс Оутс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Представляете, ложится где-нибудь минут на десять, засыпает и просыпается полностью возрожденным, тогда как молодежь вокруг падает от усталости… Удивительный талант», — восхитился Саттер. Все согласились. Брайан Фуллер заявил, что если бы ему надо было читать в чужом колледже, он бы заработал нервное расстройство, но Маррей! так спокоен…
Обилие народу в зале порадовало Маррея: по меньшей мере сто пятьдесят, а то и двести студентов, там и сям знакомые лица мелькают — преподавательская молодежь, они уже как старые друзья для него, почти родственники, в их улыбках такое воодушевление… Сначала ему не понравилось, что профессор Стоун собирается представлять его, но, хотя Стоун действительно немного заболтался и кое-кто из студентов начал позевывать, все же вступительная речь была чрезвычайно хвалебной: Стоун пространно говорил о каждой из книг Маррея, процитировал его любимое стихотворение, огласил и в самом деле внушительный перечень наград и премий Маррея и подчеркнул многообразие изданий, где Маррей публиковался («от литературного приложения к „Таймс“ до газетенки города „Солти Дог“ и весь спектр посередине»), так что к концу в глазах у Маррея стояли слезы. Такая искренность, такая теплота, и без тени иронии! Жаль, что нельзя уехать до того, как появится Хоаким Майер с его зловредным бодреньким цинизмом и высокомерным знанием что почем и кто есть Маррей Лихт на самом деле… Но сейчас все чудесно, профессор Стоун замечательный старикан. Вот бы Розалиндочке его послушать!..
Аудитория встретила Маррея щедрыми аплодисментами, и, едва начав читать, он сразу же, по обыкновению, забыл все свои невзгоды. Вмиг стал счастливым человеком, во всяком случае, появились симптомы счастья. А что, он может на себя положиться. Не прошли даром те нью-йоркские уроки, когда он в молодости решил поставить себе голос… а несколько лет назад, после того как он во время чтения в Майами (штат Огайо) в панике бросил публику, был пройден еще и курс психотерапии под названием «десенсибилизация», который очень помог. Страх звучал теперь так приглушенно, что его можно выдать за обычное возбуждение или воодушевление. Стихи у Маррея действительно сложны, тонко построены, полны аллюзий — ну так что ж, сложности можно компенсировать игрой, актерскими модуляциями голоса. Несмотря на очень умственный характер большинства его произведений, публика не часто начинает ерзать и мало кто покидает зал раньше времени.
…Сперва минут пятнадцать он читал любовную лирику, нежно, но без сентиментальности; потом, почувствовав необходимость сменить тональность, переключился на резкие, жесткие пародийно-«разговорные» сонеты, в которых упражнялся в шестидесятые; затем, почувствовав своевременность антивоенной темы, переключился на стихи из своей первой книги «Воспаленные лилии», и под занавес прозвучало ее заглавное стихотворение, длинное, элегичное, в стиле Уоллеса Стивенса,[10] вещь в общем-то, конечно, нигилистическая, но в ней всегда находили — студенты по крайней мере — и некое позитивное начало, и что-то вроде «обожествления природы». Тем он и закончил чтение на пятьдесят пятой минуте, под щедрые аплодисменты. Да, действительно щедрые, чертовски приятно.
Он всех поблагодарил.
Маррей надеялся, что теперь его отвезут назад в гостиницу, но его тотчас окружили студенты, жены преподавателей: подавай им автографы — на его книжках, на листках бумаги; Бобби, и Брайан, и Сэнди, и профессор Стоун, знакомые и незнакомые поздравляли его, трясли руку, восхищались его успехом… Тут он заметил, что Бобби провел рукой по лбу как бы с облегчением, — это еще что такое? — а какая-то веснушчатая здоровенная тетка, несмотря на сопротивление Маррея, оттащила его в сторонку и представилась: Каролина Мецнер, неужто он ее не помнит? — ну постарайтесь, обязательно вспомните! — замечательно, превосходно, истинный гений, и как это удачно, что не было старого буквоеда, крючкотворствующего Тима Линдона: Орбаха вчера чуть до слез не довел, а ведь это, заключила она со страстью, «прискорбнейшее зрелище, когда мужчина плачет, даже такой недомерок, как Орбах».
— Недомерок? — переспросил Маррей. До сих пор Орбах не был недомерком… Но на помощь пришли Саттер и Фуллер, сопроводили его из центра, а Каролина Мецнер и еще какие-то личности тащились следом. Еще был целый хор из «Как здорово прошло! Как здорово прошел!», а у Фуллерова пикапчика Каролина Мецнер, схвативши Маррея под руку, попросилась ехать с ними вместе до гостиницы. Маррей отчаянно подавал знаки Фуллеру: нет, ради бога, не надо! — но тот, видимо, не понял, и все вместе они набились в пикапчик. У гостиницы Маррей все-таки ухитрился дать понять этой женщине, что опаздывает, у него еще одна встреча, он не может сейчас быть ей полезен, на что она с глупой ухмылкой объявила, что три года назад, в Афинах, штат Огайо, он очень даже смог, — что ж, видимо, времена меняются… Маррей сказал ей, что никогда он не был в Афинах, штат Огайо, и это было истинной правдой, насколько припоминалось.
— В шесть ровно, здесь же, — возвестил Фуллер.
Пошатываясь, Маррей вошел в гостиницу и по вестибюлю брел уже как во сне — разбитый, обалдевший, — но оказался еще в состоянии понять, как пройти к своей комнате, словно в этой гостинице он жил неделями. Комнату нашел сразу. Войдя, вновь попытался оживить в себе ту радость, которой наполнил его шум аплодисментов… настоящих, чистой воды аплодисментов, без всякой насмешки… но все как-то тускнело оттого, что он знал: никогда Розалинда не сумеет все это себе представить доподлинно… Потом кто-то постучал в дверь. Он имел полное право не открывать, но в приступе какого-то самоистязания открыл. Это был Хармон Орбах.
— Ну, как прошло? Как выступление? — сразу же спросил Орбах.
Маррей уставился на него. Как изменился его старый приятель! Ведь он моложе Маррея на четыре года, а выглядит усохшим, чуть ли не вросшим в землю — кожа землистая, волосы почти все повылезли, глазки и меньше и противнее, чем припоминалось Маррею. Давно поговаривали, что Орбах принимает наркотики, но Маррею как-то не верилось. И вот перед ним окостеневшая маска, злокачественно порожний взгляд — картина и правда пугающая. Маррей едва выдавил из себя ответ — дескать, все как нельзя лучше: не хотелось хвастаться успехом, да и знал он, что Орбах надеется на плохие вести. Орбах спросил, не было ли там — забыл фамилию — такого старикашки, мерзкого такого — все добивался каких-то йеху,[11] или он хмыкал так: «йеху» — не знаешь, есть такое слово? Но Маррей сделал вид, что ничего про это не знает, не имеет ни малейшего понятия.
— А что, здорово тебя достал? — спросил он.
— Да так, ерунда, — закрыл тему Орбах.
Он расположился с удобствами, утонув в единственном в комнате мягком кресле, вытянул ноги, вздыхая, сопя, бормоча. Маррей старался не глядеть на него подолгу. На обоих был один и тот же наряд (неудачно совпало, да кто ж знал?): черные брюки, черная шерстяная рубаха-пуловер и кожаный ремень. У Маррея ремень был черный, а у Орбаха коричневый. Этот коричневый ремень совершенно не вязался с остальным одеянием, разрезал фигуру пополам, скрадывая рост, и без того не богатырский. Орбах посидел немного с закрытыми глазами, словно это была его комната и он был один, потом внезапно открыл их и спросил, который, черт возьми, теперь час. «…банкет какой-то там еще в шесть пятнадцать… а в восемь этот проныра Майер докладывает… потом диспут… потом нас будут чествовать… засим свободен до понедельника, — сообщил Орбах. — У меня на очереди колледж „Эйри Тех“. Ты бывал там?»
— Это в Питсбурге?
— Нет, в Дулуте.
— А может, и бывал, много лет назад, — сказал Маррей.
Делать нечего, пришлось предложить Орбаху выпить, тем более сам это сделать собирался. Орбах принял предложенный стакан с благодарностью, даже улыбнулся. Его судорожно сведенные губы наконец-то задвигались по-человечески. Маррей хотел было спросить про «диспут»: он как-то и не понял, что в этот вечер придется принимать участие в каком-то диспуте, — или забыл? — да и чествование… едва ли он выдержит вдобавок и вечеринку. Но не хотелось перед Орбахом демонстрировать слабость. Он с воодушевлением заговорил о колледже: студенты такие живчики и ведь для здешних мест начитаны — Айова все-таки, — а за обедом обстановка была очень приятная, жаль, что Орбах там не появился.
Орбах что-то булькнул, усмехнулся вроде. Выпивка явно возымела действие: он выглядел уже не таким обескровленным — скорее морщинистый гном-лесовик, чем злой карлик.
— А ты с чего это вздумал вдруг меня избегать? — спросил он Маррея. — В то лето мы так замечательно ладили — ты еще с той девицей был, которая тебе печатала, помнишь? Господи, ты ж там прямо расцвел у меня на ферме — в Кентукки, помнишь?., под Лексингтоном, помнишь? Ты и на вид тогда поздоровел, не то что сейчас — линялый, болезненный… Должно быть, у вас в Нью-Йорке всем так положено выглядеть, не знаю.