Соть - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Рушить – работа умственная, – хитро посверкивал глазами Акишин, и все разумели, что вот так же и кошка заигрывает насмерть свою добычу.
Он все-таки не устоял перед новым топором, этот черный ящик, в подполье которого еще скрипела и охала огромная мохнатая душа. Обиженные владельцы не поехали в Новую Макариху, где поставили им скромную, в три окошечка по числу душ, избицу, а переселились к себе на маслобойку и туда же перевезли на тринадцати подводах весь свой скарб. Мужики оттягивали выезд до последнего срока, и некоторые видели, как раскатывал Фаддей вековые красильниковские бревна… Однажды длинная очередь подвод потянулась из Макарихи. Старухи несли скоробленных богов на полотенцах; бабы гнали скот, который мычал и блеял, не доверяя заново проторяемой дороге; мужики задумчиво шагали сбоку телег, где, поверх обиходного скарба, тряслись резные оконные наличники. Одни лишь ребятишки, радуясь всякой перемене, скакали впереди, дразня собак. Безлюдная, ленивая пыль поднялась и осела, а берег опустел.
– Не уходите, не уходите… – шептал Вассиан вослед уходящей Макарихе и цеплялся за прелое дерево скамьи.
Неделю мужики привыкали к новому месту; старую резьбу прибивали на новые окна и негодовали, что не хватает резьбы: новые были глазастей. Старухи бечевкой обмеривали свежие, чистые избы и роптали, что новые просторнее и выше на аршин… Скучно было без теплого, домовитого клопа, без грязцы, без настойной телячьей духоты; жаль было вольготного и нелепого прошлого, на которое беспощадно наступил Сотьстрой, а еще страшней неопределенность будущего. Пугала вдобавок и щедрость новых соседей, подаривших школу, клуб и обещавших больничку от неизъяснимых советских милостей. А когда привыкли, стали рыть колодцы и втихомолку перенесли с перекрестка часовенку, в которой тотчас же завелся проворный и безгласный монашек.
В одну из ночей буксиришко, пользуясь высокой водой, притащил землечерпалку; гремя цепями, чудовище выжирало вековое лоно реки: здесь намечалась лесная гавань и приемные трубы водонасосной станции. Река молчала, но желтая кровь длинными полосами, прочертила ее текучее тело. Чудовище исчезло ночью, как и появилось, а утром сотни людей потянули через реку, чуть наискось, стальные тросы и могучие пеньковые канаты; они сооружали запань, преграду для молевого сплава, основные массы которого уже тащились где-то по верховьям. Река цвела людьми, а люди песнями, и хотя была суббота, Кир не посмел ударять в скитское било: да и некого становилось звать на вечерни…
…все медлил враг. Строители полюбили это место, с которым связала их судьба. Стройке, которая сотни раз повторялась на материке, они придавали особое величественное значенье; когда представитель губернской инспекции спросил у Фаворова, что делают на машине, чертеж которой валялся на столе, тот ответил с задором: социализм!.. А то была всего лишь монтажная схема машины для дезаэрации воды, которую изготовляли для Сотьстроя за границей. «Ловок на язык!» – не без зависти подумал Увадьев, заметив улыбку Сузанны, а сам тем же вечером крикнул на производственном совещании фразу, хлестнувшую как лозунг: «Работайте, как черти! Про вас песни сложат…» Не было, пожалуй, надобности их понукать, и Потемкин верил, что только из ложного достоинства Ренне, старейший возрастом, держался за свой скептицизм.
– Вы чудак, Филипп Александрович, – убеждал Потемкин, и исхудавшие пальцы его играли, как у пианиста, – вы все еще видите в нас беспочвенных босяков, посягнувших на историю. Вы заражены старыми, российскими масштабами… для вас и Петр катастрофа! Ха, босяки правят богами… так? Но, даже минуя огромные социальные смыслы, кто, кто из прежних русских буржуа мог бы затратить тридцать миллионов на целлюлозный комбинат?
– Пока только шесть, – веще и сухо поклонился Ренне и глядел не в глаза, а куда-то в пестренький поясок Потемкина. – Вы живете сто лет спустя – я теперь – я инженер – я заведующий лесозаготовками. Техника не любит наивных – вы хотите высшую математику заменить элементарной. Может быть – вы пишете стихи?
Потемкин махал на него руками:
– Ничего, пускай… я люблю скептиков, это как соль. Только не говорите этого Увадьеву!.. Он бросил курить и ходит злой… и потом, как бы это сказать, нет в нем мясного состава, он из другого вылит, из красного чугуна… он не поймет! А мне не хочется, чтобы вы ушли… ушли, не убедясь в нашей правоте. Читайте газеты, Филипп Александрович, читайте наши газеты… там значительно все, от заголовка до объявлений!
Ренне со снисходительным лицом сцарапывал незримое пятнышко со своей старомодной, с острыми полями, фуражки:
– Вам надо к доктору – у вас глаза – нехорошо.
Именно Потемкин, чувствуя окрепшую силу своего детища, и предложил однажды сохранить скит как людской заповедник, чтоб и через полсотни лет жители города Сотинска могли удостовериться, в какие смешные игры тешились предки; кстати, нужно же было где-нибудь сохранять барулинскую медаль с толстым лицом предпоследнего царя. Шутки его всерьез никто не принял, но как-то случилось, что неписаное это постановление прошло в жизнь, и напрасно Фаддей Акишин, войдя в азарт разрушенья, терзал по праздникам увадьевское терпенье. В такие дни, по необъяснимой причуде, он надевал линялый пиджак, доставал из сундучка картонную лошадку, купленную у бродячего торговца игрушками Фунзинова, и ходил с нею всюду, ища Увадьева. Пусть бы только расспросил, а уж тут и расскажет Фаддей и про внука, и про погибшего его отца, и про весь свой могучий род, и про все, что приключилось с ним, пока пробился сквозь толщу крепостного столетья до Фаддея.
– Эй, хозяин, когда монахов-то трясти почнем? Не скупись, рушь, комиссар, построим вчетверо.
Увадьев принюхивался и грозил пальцем: не нравились ему мужицкие, с желтой искоркой, глаза Акишина…
– Опять пьян, ровно Антипкин кобель? Выгоню я тебя за ворота, старого черта.
Статный во хмелю и даже щеголеватый чуть-чуть, усмехался Фаддей и выставлял вперед своего конька:
– Ты вот его пужай, бумажная душа, а меня не испужаешь. Мне пьяному-те семь рублей в сутки цена, видите ли что. Нет в тебе, чтоб понять ремесленнего человека, жестосерден ты, хозяин!
Не вынося никакой развязной задушевности, Увадьев отплевывался и хлопал дверью. Тогда, обиженно подмигивая лошадке, гладя облыселый круп ее, расписанный как розан, старик отправлялся в скит; это было единственное место на свете, где еще не ведали его занимательных историй. Его встречал сам Вассиан, мастер на всякую дипломатию, и вел в трапезную пить чай; туда поодиночке, чтоб не пугать редкостного гостя, сбиралась вся скитская верхушка. Не притрагиваясь к угощенью, трезвея с каждой минутой, Фаддей молчаливо восседал на почетном месте, а лошадка покачивалась рядом, на шатком столе.
– Что деется-то? – начинал Кир и придвигал деревянную миску. – Ты капустку-то кушай, во хмелю капустка хорошо. Ты смешной, ты шутливой, в гроб глядишь, а с игрушкой ходишь… Что деется-то?
– Ничаво, – хмурился Фаддей и прятал лошадку за пазуху озеленевшего пиджака, который сидел теперь на нем мешковато и глупо. – Все в аккурат. Маненько на Кавказе земля тряслась. Теперь утихла.
– Европа-то что? – с неуверенной надеждой вопрошал Вассиан, поталкивая Кира, чтоб молчал.
– Ничаво, стоит.
Вассиан долго и мелко смеялся и вдруг спрашивал ненароком:
– Ультиматум-то боле не засылали?
Тогда вскакивал Фаддей, и лицо его перекручивала злоба.
– Чего, чего сидите, почто не гибнете! – кричал он, и плотничий кулачище вздымался над капустой. – На рупь, злодеи, веселья мне испортили… Кого, кого о чем спрашиваете? Может, я и сам теперь… – Он не договаривал и крепче прижимал лошадку к сердцу. – Кто Волховстрой строил? я! Кто на Кашире всею опалубку вел?.. я! На Шатуре кто дома воздвигал?.. И кто сына моего на границе убил? Мое, плоть мою… ну!! – Его ярила неотстоявшаяся боль по сыне, пограничнике, подстреленном из-за рубежа, и Вассиан предусмотрительно отодвигал капусту. – Чего не дохнете… в черноту оделись…. Мрите, всяко мрите, от водянки, от зудной хвори, мрите, пока не поздно. Тошно мне с вами! Ровно маятник в промеж вас, головой вниз, мотаюсь… там страшно, а у вас и пакостно. Плевать мне, плевать на ультиматум!..
Он бесповоротно уходил, величественно и навсегда унося лошадку за проредевший волосяной хвост; по горькой обязанности Вассиан провожал его до парома.
– Кинь слсвечко-то на прощанье, от доброго слова не обеднеешь! – напоследок выпрашивал Вассиан. – Додушат нас, как мух, аль не допустят?
– Чего, сами полопаетесь.
На воде оставалась от парома широкая, недолговечная дорога; глядя на нее, хотелось Васснану бежать, догнать Фаддея, спросить то главное, страшней чего нет в мире, – затмилась ли навеки правда? Но дорога растворялась в теченье реки, и Вассиан еще печальнее подымался в гору. Единственный выход оставался братии: перенести Фиваиду дальше на восток, где бродят еще нестреляные звери, лежат некопаные земли, живет неграмотный человек. Уйти предполагалось ночью, а остатнее место пустить огнем. Евсевия, благо и весил мало, должны были нести по очереди Филофей, Феофилакт и Ксенофонт, беглец афонский. Уже смастерил Устин подобие креслица, обшитое войлоком, на манер козули, как носят каменщики кирпичи на стройку; уже натащил Филофей сухого можжевелового хворосту охапок тридцать в хлебню, откуда час спустя по уходе должно было возникнуть пламя; уже назначена была ночь ухода, как вдруг наступило непредвиденное обстоятельство: заболел Евсевий, и болезнь его была смешная – насморк.