Новый Мир ( № 10 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— от спирта «Royal» до 21-й «Смирновки»;
— от двух сыновей до трех;
— от «городской булки» до «австралийского хлеба»;
— от серпа-молота до триколора;
— от Сосноры до Жданова;
— от пьянки до пьянки;
— от Булатова до Кулика;
— от Верховного Совета до Госдумы;
— от агдамского автомата до баночных «похмеликов»;
— от опубликованного до неопубликованного;
— от лапифофобии до кентавромахии;
— от неврастенической худобы до XXL;
— от 20 руб. за проезд до 2000 (неденоминированными);
— от пейджера до Internet;
— от врага до знакомого;
— от черного «Gitanes» до синего;
— от бабы до бабы;
— от PC-486 до 300 МГц;
— от опубликованного до переизданного;
— от предчувствия чеченской войны до нее самой;
— от «Holsten» до «Pilsner»;
— от трамвая № 11 до памяти о нем;
— от глупости до глупости, глупости, глупости…
1999
[1] Главы из книги — «Памяти агдамского автомата», «Памяти музейных иллюзий», «Памяти автомобильного секса», «Памяти диафильмов», «Памяти платформы „Шереметьевская”», «Памяти кентавромахии и лапифофобии» выходили в «Независимой газете», «Октябре», «Российском экспертном обозрении», «60-й параллели», «Открытом музее» и других изданиях.
[2] Мирская слава (лат.).
[3] Коли тяжко, так недолго, а коль долго, то нетяжко (лат.).
[4] Серп (англ.) .
[5] Я всем этим сыт по горло (англ.) .
[6] Инвалидность (англ.) .
[7] Морская раковина (нем.) .
[8] Смотри выше (лат.) .
[9] Сравни (англ.) .
[10] Закладка (англ) .
Ласточки наконец
Булатовский Игорь Валерьевич родился в 1971 году. Поэт, переводчик, эссеист. Автор трех книг стихов. Лауреат премии журнала “Звезда” (2001) и премии Губерта Бурды для молодых лириков Восточной Европы (2005). Живет в Санкт-Петербурге. В “Новом мире” публикуется впервые.
Прошлое — птицам,
Будущее — стрекозам.
Елена Шварц
I
Все облака перепутаны — где какое
быть должно, чтобы рассеять свет,
чтобы оставить листьев глаза в покое,
глаз близорукой листве тихо напомнить — “нет”…
Пусть гряды городят, пусть разбираются сами,
где чьё место, пусть растёт огород,
пусть ползут по дождю дымчатыми усами,
что подрежет один ласточкин разворот;
пусть распустятся все, знающие: где тонко —
там горошек цветёт, там цветут огурцы;
пусть бегут между гряд, ставших эфирной плёнкой,
ласточки наконец, отдавая дождя концы.
Вот и всё дальше дождь, и следом — его светлый,
но разомкнутый свет, прореженный им как пыль,
пахнущий мокрой пылью, распускающий петли
зрения через одну, в которую вдет ковыль
воздуха, смазанного каждым своим движеньем
по самому себе, по шарикам водяным,
идущего по себе мелким сукровным жженьем
и без огня преходящего в дым,
щиплющий горло… Но где теперь эти слёзы!
На каждом цветочном дне, в каждом углу травы,
синие до слепоты, до дна дождевой желёзы.
Вот и всё, дальше дождь — только рифма листвы,
той, что ближе всего (всего точнее — осина,
костяшками по костяшкам застукивающая себя врасплёск),
той, что ближе всегда, чья дыхательная остина
держит сердце, идущее в рост,
перенимающее это слепое бегство
от корневых основ до корней волос
и обратно, как судорожное соседство
каждого с каждым — в голос, в лицо, вразнос, —
соседство с детскими голосами
птиц, выкармливающих своих старичков
под водяными солнечными часами
мясом откормленных червячков,
откормленных сладкой землёй, землицей,
вечными обещаниями её —
всем, что п о том её затянется, пот о м утеснится
в новое чёрное тело своё,
всем, что пахнет сейчас, как только что срезано, сжато,
сорвано с веток, срублено, сметено,
пахнет раем — запахом без возврата;
так, наверное, там и должно
пахнуть (как здесь), как будто идут от края
поля зрительного огромные огненные косцы,
но не двигаются, в каждом взмахе сгорая
до горького пепла, до сладкой пыльцы,
до тишины, но не той, что ставит на место
слух, вправляя вывихнутый его сустав,
а той, что для слуха находит место
в самой себе, составом его став, —
звуком, целым звуком, но не звучащим,
а зовущим всё, что ни есть вокруг,
называющим всё по имени в этой чаще,
чтоб в ответ услышать звучащий звук,
но не зовущий, а проходящий мимо,
за деревьями, в сторону той реки,
где говорят друг с другом неостановимо
только глухие камушки и немые пузырьки,
в сторону той реки — немедленной ровной прозы,
что видит только деревья и облака,
которую видят лишь ласточки и стрекозы,
то низко-низко, то свысока…
II
Труден день по имени, выговоришь едва
на сломанном языке, всеми его костями,
сросшимися неправильно, сросшимися в слова —
зубчатыми, зазубренными, стиснутыми частями.
Откуда, с какого неба, с какой такой высоты
он упал в этот день, чиркнув пораньше спичкой,
и засветив огонь, и не помяв цветы,
и рассыпался в прах, в прах и пух перекличкой
ближнего с дальним — в порх, в перепарх врасплох
светом застигнутых птиц, как бы тихо ни спали,
как бы ни слушали тьму со всех её четырех
сторон, пахнущих ветром с дальним привкусом стали,
с призвуком блеска, защемленного пока
между верхним веком и нижним веком,
там, где спекаются в корку новые облака
и звуковая тоска уже скребёт по сусекам,
чтоб хоть с примесью праха, хоть с песком на зубах,
а всё равно набрать этой серой мучицы,
этой серенькой муки — только, только за страх,
подпирающий горло там, где сошлись ключицы,
где сошёлся клином в каждой линзе травы
весь переломленный свет переломанной речи,
что срастается медленно в сером тесте молвы,
на каждом углу паденья идущей в тугие печи
воздуха, узкого воздуха, молвы, набирающей дрожь,
как на дрожжах — на пару, на перьевом напоре,
каждой поре земли, ложащейся сплошь под нож
в горькой радости и сладчайшем горе —
обескроветь, избыться, но кровью своей намыть
солнечные хрящи в тёмном лесу обломков,
чтобы опять ввилась голосовая нить,
чтобы хоть вкривь, хоть вкось, но на роду потомков —
на этой кашке несладкой, этой траве-дворе —
было написано светом от края листа до края
всё, что прочитано светом в утреннем букваре,
открытом на “д”, на дворе, в каждой капле воды возгорая,
в каждой капле огня угасая выпуклыми от росы
буквами — для слеповатых глаз, отвыкших от этого света,
мимо которых плывут медленные часы,
выгибаясь, вгибаясь и забываясь где-то