Чешежопица. Очерки тюремных нравов - Вячеслав Майер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он почувствовал, что к нему нет настороженности, что его принимают за геолога и тут подвалило настоящее счастье: подошел мужик и попросил помочь погрузить при наличии свободного времени баржу. Грузили мукой, салом, сахаром для слюдяных приисков Мамы. Ему заплатили, не спросив ни фамилию, ни имя. Спал он прямо на баржах. Но вдруг утром на рассвете что-то кольнуло в бок: надо рвать когти. Мамрук встал и сказал не то себе, не то спавшим вповалку грузчикам, что его ждут дома, и исчез. Решил продолжить поход к бурятам или пробираться в Иркутск. Кругом шел покос — на островах, берегах, в падях. С едой все было в норме — была мука, которую он перемешал с американским лярдом — свиным салом, была соль, хорошо шел предрассветный клев рыбы, только стала очень донимать мошка и комарье. В Качуге к нему привязался шаловливый щенок, который прямо на глазах, питаясь рыбой, превращался в пса. Много ли надо собаке — погладь, покорми, перенеси через студеный ручей и друг на всю жизнь, только вольную. За деревней Бирюлькой, в тайге Мамрук обнаружил зимовье. Он стал думать и решил, что лучше перебраться в Иркутск и там раствориться.
В один из дней к зимовью подошла молодая женщина с косой, пес залаял, но не злобно. Он вышел и почему-то испуганно громко сказал: «Что вам здесь надо?» «Ничего не надо, — ответила она отрешенно. — Мне тут председатель отвел место для покоса, совсем, подлец, изжить хочет». Они сели рядом на поваленную лесину, словно давно были знакомы. «Вы, верно, старатель и голодны», — сказала она, подумав. От сердца отлегло. «Старатель, старатель, — радуясь душой, произнес-подумал Мамрук. — Как это ему раньше не пришло в голову стать старателем?»
Женщина рассказала, что муж погиб, живет с сыном в колхозе. Председатель ходу не дает, хочет, чтоб стала его любовницей, а она не может лечь под эту падаль, предателя, виновника смерти многих односельчан. На трудодни ничего не получает, живут хозяйством — огородом и коровой с телком. Вот председатель и выделил покос на самых дальних заимках — здесь ей опасно, страшно, хоть вешайся. Женщину звали Инной. В том же разговоре нашла на Мамрука несносная, всепоглощающая жалость. Всех стало жалко, даже скулящих при смерти Артура и Брата, секретаря обкома, которого опозорил перед всеми. Этого он в себе не терпел. И сказал Мамрук нарочито грубо незнакомой приятной бабенке: «Мамзель, сено я вам здесь поставлю, но только пришлите своего короеда и пусть он стережет вход в долину, не хочу видеть лишних людей. Он может держать язык за зубами?» «Он весь в отца — замок, я ручаюсь», — сказала Инна. Мамрук стал тут же примерять к рукам и росту размаху литовку.
Никогда он не ел такого вкусного хлеба и не пил такого парного молока. Он ушел в покос, который вернул его к бытию, к жизни, а Инну к спокойному общению с председателем. Копны получились словно игрушки, сено пахучее, не моченное дождями. Собрав их, сметал три хороших зарода.
Короед Кеша не подвел и заранее оповестил о подходе гостя. Приехавший председатель опешил — он не ожидал такой прыти от Инки. — Вот за это я тебя люблю, Инка-картинка, выполнила норму. По две палочки получишь в день. Один зарод в колхоз оформим, другой купим у тебя в обмен на дрова, третий твой, кровный. Что стоишь хмурая, радуйся. Завтра прошу в правление на расписку.
Влюбилась Инка в Мамрука, который вдруг пустился в хвастовство, рассказал как искупал прошлым летом секретаря обкома, как из зоны уходил, как рейтузы напяливал на коменданта МВД. И порешили — он будет жить здесь в зимовье до снега, затем она его перевезет к себе в копне сена. Зимой она съездит к родственнику в Иркутск, он работает на мясокомбинате гуртовщиком — гоняет из Монголии сарлыков, человек бывалый, ушлый, что-нибудь придумает. Она же Николаю принесет ружье, порох, дробь. Так все и вышло, как загадали, кого надо подмазали, достали документы, непойманный Мамрук перебрался в Иркутск. Ходил в Монголию, затем они с Инной обвенчались и он вырвал ее из колхоза вместе с сыном. Открылся братьям в конце пятидесятых, уже семейным, с детьми, квартирой и достатком. Все Мамруковы приехали в Иркутск — закатили выпивон-гулянье. По старым обычаям перегонщиков скота начали с «Байкала», что на Большой улице, и закончили в «Сибири», что на Дворянской. Мать устала и только один ресторан посетила, с Инной уехала домой, а отец с сыновьями до конца был и пил, твердо на ногах стоял и поднимал тост за Сибирскую республику Краснощекова. Подавая в очередной раз жареные пельмени, официант шепнул Николаю: «Выйди на минутку». Мамрук вышел и мэтр подносов и бокалов, известнейший Фрол, протянул ему руку и сказал: «Мамрук, вспомни Мерзлотную, мы верили в тебя и знали, что ты ушел, ушел. Секретарь-то по пристани голяком бегал. Каково?!» И они обнялись и расцеловались, что среди зэков бывает очень редко…
Побеги вообще дело жуткое, но особенно страшны побеги малолеток. Стрелять в них без приказа нельзя. Вылетают они словно саранча, как лемминги безоглядно бегут — вся младая генная злость уходит на разрушение — разбой, ограбления, изнасилования. Ужас и страх охватывает население от движущихся как-то бочком, в испуге беглецов, этой серятины, похожей на мошку, на крыс, на разрастающуюся плесень, на все пожирающий рак. Никого и ничто не щадят малолетки: ни женщин, ни стариков, бьют все, что движется и колышется и, наглотавшись этила, валяются, слепнут в блеске последнего солнца жизни, в страхе юного угасания, с криком раздавленных падают, как подкошенные, без стрельбы. Жутки побеги из спецзон для малолетних — спецПТУ. От заведений не остается ничего, даже стены крошатся, все гибнет, включая преподавателей, воспитателей, невзначай попавшихся на их пути. Идет-бредет кипиш малолеток.
Есть много нелепых, по-черному романтических легенд, рассказываемых любителями почесать языки. Одна из них о том, что зэки, ударившись в бега, берут с собой упитанного дурачка-бычка и потом натощак им закусывают. Групповой побег — считайте, побег раскрытый, ибо, как подметил Норберт Винер — человеческое общество подобно волчьей стае, оно глупее, чем отдельный человек. Каннибализмом занимаются уже свихнувшиеся, чокнутые люди, а такие в бега не уходят. Тайга не допускает подобного глумления над моралью.
Беглецы гибнут от усталости, болезней, отравлений, развалившейся одежды и людского отчуждения. Раньше в деревянной сибирской архитектуре предусматривалась такая деталь — в домашней пристройке делалось оконце с широким подоконником и туда на каждую ночь ставили крынку с молоком, клали кусок хлеба и сала, а то и дорогой сахар с солью. Протянет беглец с улицы руку, возьмет незаметно крынку, опорожнит, и поставит, проведя пальцем по горлышку, чтобы слизнуть сметану и идет дальше. Хозяева утром радуются — богоугодное дело сотворили. Вот и шли хорошо и сытно, потому что сибиряки были щедры на подаяние, а ночью беглецы сами находили на подоконьях краюхи хлеба и молоко в туесах: обыватели по принятому обычаю нарочно выставляют то и другое на уличную сторону изб, в особенности в крайних домах селений, для прохожих, как пишет Александр Черкасов о прошлых днях Сибири (А. А. Черкасов. «Из записок сибирского охотника». Иркутск. Восточно-Сибирское книжное издательство, 1987. С. 396). Ныне другие времена и нравы — социалистические, советские. Ушел зэк из зоны Плишкино к девушке, с которой переписывался, виделся с ней на свиданке. Убежал от тоски и любви к ней, жившей недалеко, в Худяково. Она не принимает, испугалась, иди, говорит, назад, разыщут. И такую закатила истерику человеку, жившему одной любовью к ней! Он выбежал из барака, не помня как очутился в лесу с ее косынкой в кулаке. Бродил, ходил, сколько дней неизвестно, и повесился на ее косынке. Прочная оказалась косынка, менты не нашли, а труп обнаружили следующим летом — изъеденный зверьем, исклеванный птицей. И не стали люди в этих местах больше бруснику собирать, так как она по поверью кровью погибших наполняется.
Ходит по селам, весям и городам другая байка с большим философским подбрюшьем, сдобренная росказнями и слухами, пущенными в обиход сотрудниками НКВД-МВД. В них неудачи побегов из зон сваливаются на коренных жителей Сибири — эвенков, нанайцев, эвенов, юкагиров, ульчей, нивхов, что якобы несли и сейчас потомственно несут внешнюю охрану и вылавливают бежавших. Их, дескать, убивают и обрубленные кисти рук любезно приносят лагерному начальству. За это им идет отоварка дефицитными во все времена коммуняг продуктами, а также порохом, дробью. Все это бред сивой кобылы.
Был ли кто из вас хотя бы денек в марях — в одуряющем запахе голубики и перегнивших мхов, трав, лишайников, в нудящем жужжании гнуса, в болотах с коричневой водой, сверху затянутых мутной пеленой плесени, в ручьях с ледяным дном-ложем и самое жуткое — в этой бесконечности без всяких ориентиров? По воздействию на психику мари сродни зыбучим пустыням. День-два пройдешь, уже жить не хочется, и сам становишься похожим на одиночные, корявые лиственницы, которые не поймешь — живые они или давно уже скручены ветрами насмерть. Начнешь летом такую, еще листвой не опушенную, качать-раскачивать и вдруг вырвешь неожиданно, а под корнями — снег, лед-леденец.