Ночь внутри - Павел Крусанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Что здесь советовать... - говорит Ромка. - Тебе советы не нужны. Я помогу, если потребуется помощь. По крайней мере, знай: когда тебя нет в Мельне, здесь есть мои глаза и уши. Только тебе это тоже не нужно.
- Мне не нужно, чтобы ты смотрел за Ритой. Но если ты увидишь, что Петр... если он будет пакостить... понимаешь? Я должен знать об этом.
- Хорошо. - Ромка молчит и, гримасничая, мнет лицо. - Я тут думал: почему твой Петр брыкается? Может, это чушь, но мне кажется, что ее мать... что Рита... в общем...
- Я не хочу этого слышать.
- Нет, это совсем не то...
- Я не хочу ничего знать.
- Но послушай...
- Нет.
Во дворе ее дома - бесхозный, диковатый садик. Темные шевелюры каштанов, как шерсть дворняги репьем, усеяны зелеными ежами. Двое мальчишек с пепельными головами сбивают ежей палками. Потом они будут очищать каштаны от рогатой кожуры, и пальцы их пожелтеют от едкого сока...
Я часто представляю себе, как разговариваю с Ритой о том, что между нами происходит. Я говорю за себя и отвечаю за нее. Иногда после такого разговора - тихая радость, но чаще - тяжесть упрямого непонимания. Представлять я вынужден - слова, которыми Рита озвучена в моем воображении, реальной Рите чужды и незнакомы, но я хочу их слышать, и произносить их должен ее голос. И ничей другой.
Позвонив, я слышу, как за дверью заливисто голосит Фагот. Дверь оборотом - уходит внутрь, выпуская наружу запах жареной картошки, и в ноги мне летит рыжий мохнатый комок - вислые уши Фагота полощутся, словно махристая ветошь... Дома - одна Рита, мать - на работе.
- Ваши розы, колдунья! - Я протягиваю Рите освобожденный от бумаги букет.
- Чудо! - Она всплескивает светящимися ладонями. Взгляд ее влюбленно скользит по бархату лепестков; со смехом Рита окунает лицо в букет. Волшебный запах!
В своей комнате Рита ставит букет в вазу, на туалетную тумбочку, где рассыпаны заколки, перламутрово блестит флакончик лака для ногтей и высится глянцевый картонный обелиск с кистью сирени на гранях. Рядом с тумбочкой застланная синим покрывалом кровать.
- Обними меня, - просит Рита. Она сама закидывает руки мне на плечи и подставляет моим губам загорелую шею - сквозь смуглую кожу проступают нежные дорожки вен. - Мы еще два часа будем одни, - говорит она. - Ты заслужил награду.
Я молчу - я не хочу говорить ей, что она меня обижает. Разве это сделка? Губы чувствуют прохладу ее кожи - кожа пахнет сиренью. Вот тут, у мочки уха, есть чудесная впадинка... Рита начинает неровно дышать и тихонько подталкивает меня к кровати. В ногах крутится Фагот.
Вечер. Я пришел к Рите, чтобы увести ее в прозрачные сумерки, к Ивнице. Дверь открыла Мария Сергеевна. Рита принимала душ, и мать провела меня в ее комнату. Я стоял у окна, смотрел на отцветающие каштаны, на бледное небо с бледными звездами и ни о чем не думал. Потом на Ритиной тумбочке, рядом с глянцевой коробкой ее духов, я увидел раскрытую книгу. В этой комнате раскрытая книга попалась мне впервые. Я пробежал глазами страницу - словарь иностранных слов, - во втором столбце предпоследним толковалось слово "имаго".
12
Третий день Мельну до полудня пекло солнце. Третий день после полудня заметали стеклянное небо тучи, били из туч до ночи тяжелые тускло-прозрачные струи, - будто сместились полюса, и сдавил Мельну обруч экватора, поставив свой закон: всю воду, что выпивается солнцем с утра, возвращать земле к вечеру.
Сентябрь.
После уроков Анна Михайловна, прижав черный ископаемый зонт к коленям, сидела на фанерном стуле у входа в гардероб - ждала Николая. Вчера Николай обещал дослушать ее историю, отдать ей третий вечер (или принять этот вечер в подарок?). Николай спустился в вестибюль, поздоровался со старухой, и та, строго кивнув в ответ, молча поднялась. На крыльце, под козырьком крыши, Анна Михайловна хлопнула черным парашютом зонта - выступили из ткани острые ребра каркаса. Она сунула Николаю гнутую ручку и вышла под дождь. Николай поспешил следом, прикрывая старуху и себя широким, как сажень, перепончатым грибом. Лужи вскипали пузырями - по брезенту дробно били тяжелые капли. Ветхая черная бахромка по краю зонта вмиг намокла, напиталась дождем, и с нее побежали светлые струйки.
Шли в заречье. Старуха ступала на полшага впереди - с Николаем и все же отдельно от него, - напоминая колючими плечами, обернутыми серым платком, и втянутой в шерстяное тепло шеей, летучую мышь, пифию. Шли короткой дорогой, по железнодорожному мосту, уложившему на быки три горбатых пролета. Вдоль полотна была устроена пешеходная дорожка с дощатым настилом и зыбкими перилами; на дорожке расходиться - боком, идти гуськом. Николай смотрел в гладко зачесанный затылок старухи с седой косой, скрученной на макушке в кичку, и старался защитить зонтом эту кичку от колких захлестов дождя. На середине моста Анна Михайловна остановилась.
- Здесь... - сказала она.
- Что? - не понял Николай.
Старуха оперлась желтой веснушчатой рукой о мокрые перила. Внизу резали темную воду тяжелые быки. Из-за шума дождя реку не было слышно.
- Здесь умер Петр, - сказала старуха. - Там, внизу. - Она оторвалась от перил и пошла дальше, втянув шею, кутаясь в шерстяной платок.
Шли по тротуару, между стеной деревянных домов и частой цепью мокрых, поникших кленов, молча обходили клокочущие лужи. Дождь сек косо, бил по ногам. Из-под зонта был виден край плотного серого неба, натянутого, как барабанная кожа, - в это небо хотелось лупить кулаками.
Николай ВТОРУШИН
Старуха отворяет калитку и первой заходит во двор, негнущаяся, сухая, как истукан. За забором, направо - сарай со сложенной вдоль стены и ровно выведенной под стреху поленницей; налево - темный бревенчатый дом. Старуха - вполоборота - смотрит на поленницу, мне виден ее острый, похожий на щепку, профиль.
Анна ЗОТОВА
- А здесь умер Яков.
Николай ВТОРУШИН
Я не сразу вспоминаю, кто такой Яков - ее покойники затеяли в моей голове чехарду. Мы обходим дом и поднимаемся на крыльцо; под навесом складываю музейный зонт, стряхиваю дождь (или дождь - движение воды с неба?) на балясины перил. Торцы бревен щетинятся, отпугивая время.
Анна ЗОТОВА
- Мы живем здесь вдвоем с Натальей. Этот дом велик для двоих. Если б отец знал, как увянет его род, он бы не вылезал из комнаток при лавке - или вовсе бы остался в астраханской степи.
Николай ВТОРУШИН
Мы уже в доме. В прихожей остаются вещи, пропитанные уличной сыростью: зонт, платок, куртка. Мы идем мимо кухни, где кто-то невидимый звякает железом о железо - под лестницу, ведущую на второй этаж (раньше его, должно быть, называли "антресоли"), - за белую дверь - в тюлевое, застиранное старушечье царство. По дороге пахло кухней, мокрым деревянным полом, флоксами, коптящим в керогазе асбестовым фитилем, - но за дверью нет запахов, кроме уксусно-кислого запаха старости. В комнате тесно от громоздящейся мебели, все горизонтальные плоскости застланы белыми салфетками со штопаным кружевом. В свободном от мебели пространстве разбрызгивает густое жужжание обстоятельная сентябрьская оса.
Анна ЗОТОВА
- Присаживайся. Ты голоден?
Николай ВТОРУШИН
- Благодарю - я обедал.
Анна ЗОТОВА
- Как знаешь. Вот сюда - к столу. Я хочу показать тебе фотографии...
Николай ВТОРУШИН
На массивный белоскатертный стол ложится альбом с крышками, обтянутыми синим бархатом. Чем-то неуловимым этот альбом напоминает мне детство. Потертый ворс с серебристым отливом, вклеенная в центр крышки картинка с бледно-розовым цветком, - что-то есть в этом от полузабытых детских приключений: от путешествий в стенной шкаф, где в карманы пыльных пальто и шуб всунуты таблетки нафталина, от страха перед карой за сломанную костяную гребенку, от субботних лакированных пирогов с капустой, от неудержимо-заманчивых (но запрещенных и наказуемых) раскопок в ящиках родительского секретера...
Анна ЗОТОВА
- Это Семеново семейство. Жену - Светлану - он добыл в Белоруссии взамен ордена и начдивства, - когда он вернулся с гражданской, Светлана уже была при нем с тяжелым пузом. А вот их детки: Петр и Алексей - погодки. Петр рядом с матерью, Алексей около Семена... Это двадцать седьмой год.
Когда Семен знакомил Светлану с остатками своей родни - со мной и с Яковом, мусолящим в руках винтики от кинопроектора, - та коротко глянула на беззубого Якова, потом на меня, двенадцатилетнюю босячку, до того тощую, что мою грудь можно было приспособить под стиральную доску, и сказала, обхватив живот с боков, как тыкву: "Подрастай, надо нам народ рожать взамен сведенного!"
Она была веселой и юркой, как мышь, работящей, неутомимой в хозяйских хлопотах. Целыми днями она крутилась в делах, голося звонкие белорусские песни: отмывала затоптанные полы, скоблила кухню, носилась в надутом ветром сарафане по рынку, - так что еще до появления Петра наша разграбленная обитель снова стала похожа на человечье жилье.