Топографический кретин - Ян Ледер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но прикоснуться он опять не решится, и тогда — очень вовремя, потому что пора уже подумать о чём-то другом — вдруг вспомнит, что мама просила сварить картошку, и они побегут на кухню, и поставят кастрюлю на огонь, и вернутся в комнату, к большому письменному столу, и он пристроится на стуле от румынского гарнитура как будто из прошлой эпохи, а она снова сядет на его тщательно заправленную кровать, и он два раза случайно заденет виском её густые, мягкие волосы, и его два раза ударит током, а она этого даже не почувствует. И очень хорошо, что не почувствует, а то он, наверное, провалился бы сквозь землю. То есть не сквозь землю, конечно, а сквозь пол, прямо на второй этаж. А на второй этаж проваливаться нельзя: там живёт низкозадая вымягрудая тётя Люся, а она депутатша Верховного Совета, и где ж это видано, чтобы к депутатшам Верховного Совета сквозь потолок проваливались влюблённые пятиклассники?
А потом Ирка спросит, что это за странный запах, и он тоже его услышит, и до них дойдёт одновременно: картошка! И они побегут вместе на кухню, и станут гасить пламя, уже вырывающееся из кастрюли, а не из-под неё, и отковыривать от донышка намертво пригоревшие угольки, напоминающие на ощупь рыхлый пластилин, и полотенцем прогонять в форточку серую гарь, но всю выгнать не сумеют, и вернувшаяся с работы мама устроит им выволочку — суровую, конечно, но не так чтобы очень, потому что дети, слава богу, целы, пожара не случилось, а что в кастрюле теперь дырка, так это ладно, это как-нибудь переживём.
А после ужина Ирка уйдёт домой, а он ляжет спать и снова увидит её, и она тоже будет касаться пальцами его волос и губами его губ…
А наяву она на его поцелуй не ответила. А он этого и не ждал, он вообще ничего не ждал, разве можно ещё чего-то ждать, когда целуешь девочку, в которую влюблён? И неважно, что не ответила, и неважно, что поцеловал-то всего лишь в щёчку, — всё равно это первый поцелуй, самый первый и самый главный, от которого взрывается сердце и не хватает дыхания, от которого розовая пелена застит полуоткрытые глаза, от которого, как в этом лёгком сне, что-то мигает и кружится на внутренней поверхности век — то ли звезды, а то ли многократно повторённый отпечаток того, что движется на ставшем сразу не нужным экране в полупустом зале кинотеатра «Родина».
Он тогда ещё и Фрэном-то не был. Ирка училась с ним в одном классе, причём сразу в двух школах — и в обычной, и в художественной, которая ему начинала уже надоедать, но бросить которую пока не решался. И из чувства вины перед Гошиным папой — зря, что ли, так долго донимал его своим творчеством? — и из боязни потерять лишние часы Иркиного общества каждую неделю.
Они ездили иногда на пленэр в далёкую деревню Проньки, выпрыгивали из автобуса в жгучую траву на берегу реки, которая через город бежала шумно и беспокойно, а здесь, в сельской местности, расслаблялась, растекалась и жирела ряской. Расставляли мольберты, прикрепляли к ним бумагу и картон, раскладывали жестяные тюбики, дощечки-палитры и тряпочки для кистей и принимались за работу.
Результат у всех получался один и тот же, разве что у кого-то линия горизонта выйдет поровнее, у кого-то отражение другого берега попроработаннее, у кого-то камыш на переднем плане порельефней. У всех, в общем, одно и то же, и только Яшина картина отличалась от остальных — у него под слоем краски, не видный никому, скрывался карандашный набросок: портрет Ирки, пишущей пейзаж.
В малом зале «Родины» показывали что-то гэдээровское про американских индейцев с лоснящимся хорватом Гойко Митичем, но Яше было не до скальпов с мустангами: в его руке лежала её ладонь.
Что к руке прикасаться дозволено, он знал по прежним походам в кино. Ирка иногда отвечала рассеянным подрагиванием пальцев, но лицо её всегда было устремлено вперёд, на экран, и он любовался этим лицом, таким милым, таким почти родным — и таким совсем-совсем недоступным, восхищался тем, как сказочно, как лимонно-розово, будто луной перед зимним закатом, подсвечен её профиль дрожащим лучом, один конец которого прикреплён к окошку операторской будки, а другой теряется на фоне надрезанного в двух местах экрана, и в световой этой дорожке огненными искрами вспыхивают шарики из жёваной бумаги, которую подбрасывают, забавляясь, мальчишки из других школ, пришедшие на индейцев сами по себе, без любимых девочек.
На её профиль Яша мог смотреть до самых титров, и даже после титров, и даже после безнадёжной надписи «Конец фильма», и даже когда уже включится свет и захлопают, складываясь, неудобные сиденья из слоёной бежевой фанеры, и граждане с билетами начнут входить в зал на следующий сеанс, а другие — которые всё досмотрели — потянутся в другую сторону, к огромным двустворчатым дверям с зеленым словом «Выход» над ними, а хулиганы в это время станут просачиваться с улицы мимо контролёров, протискиваться, как рыба на нерест, навстречу выходящим, стараясь поскорее добраться до тяжелой чёрно-бордовой занавеси, отделяющей их от зрительного зала, — даже тогда Яша будет готов смотреть на её профиль и бороться с неуместным и непобедимым своим желанием, и, не поборов его, услышать возмущённое:
— Ты что, дурак?
и сгорать потом от стыда, и от гордости, и от чего-то ещё, чему нет названия, нет описания, нет пока даже объяснения: это чувствуют только взрослые, недаром же на некоторые фильмы до шестнадцати не пускают, да и мама, застав как-то с книжкой Мопассана, забрала и поставила обратно на полку: «Рановато тебе это читать, не поймёшь»…
— Ты что, дурак?
Ни-фига-ше-чки! Ирка ведь сказала это на самом деле! Но сказала, кажется, не с раздражением, а с удивлением… с облегчением?
С классным руководителем им повезло. Иван Анатольевич своей беззащитной строгостью напоминал виннипуховского Кролика, на которого заодно уж был похож и внешне.
И ещё он был физиком, поэтому у их класса был не только стандартный кабинет, но и целая лаборатория за боковой дверцей, в которой, в тесном окружении загадочных лейденских банок, сосискообразных реостатов и зеленомордых осциллографов, случился другой их поцелуй — тоже первый, но теперь уже совсем настоящий.
Фрэн — к