Автопортрет: Роман моей жизни - Владимир Войнович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Do you have drugs?
Я знал, что слово дрогс или драгс (разные люди произносят по разному) означает лекарства. Но не знал, что главное значение этого слова — наркотики. Сказал: йес. Она удивилась моей откровенности, повторила вопрос: «You have drugs?» Я понял, что чтото не то, но показал ей пачку аспирина. Она улыбнулась и попросила меня пройти в комнату консула. Оказалось, что консул хорошо знает, кто я такой. Он отнесся ко мне дружелюбно, ни о чем не спрашивал и сказал, что если бы у меня был не советский паспорт, он мне сразу дал бы многократную визу на несколько лет.
Боб в бане
Первый наш рейс был из Мюнхена в Детройт с пересадками в НьюЙорке и Бостоне.
Были первые трудности с языком. Когда учишь язык в Москве и потом встречаешься с ним реальным, то понимаешь, что это не совсем одно и то же. Мне кажется, теперешняя Америка после событий, случившихся в nine eleven, то есть 11 сентября, стала менее приветливой к иностранцам. А тогда везде сплошь улыбки, почти все просьбы не встречают сопротивления. Я говорю спасибо. Мне отвечают welcome. Я учил, что «велкам» — это значит «добро пожаловать», и опять говорю «спасибо», на меня смотрят с удивлением. Я, учивший на своих краткосрочных курсах, что после «спасибо» надо говорить «not at all», то есть «ничего не стоит», очень не сразу понял, что «велкам» — это чаще всего значит «пожалуйста». Американцы меняют гласные «а» на «о», и наоборот. Например, город Albany надо читать как Олбани, но слово body они превращают в «бади». Многие эмигранты это произношение охотно принимают и бравируют словами «шапинг» и «лабстер». Я позвонил своей знакомой и попросил позвать к телефону ее мужа. Она сказала, это невозможно, потому что Боб в бане. Я удивился, что Боб ходит париться (это было на него не похоже), но, переспросив жену, в конце концов понял, что Боб улетел в Бонн, где в настоящий момент и находится. В НьюЙорке, где мы делали первую пересадку, я подошел к каКому-то столику и сказал, что хотел бы узнать, где мне найти рейс на Бостон. Меня переспросили: Бастон? Я согласился: Бастон. Мне указали на другую стойку. Я подошел и сказал, что хочу улететь в Бастон. Меня переспросили: Бостон?
В Бостонском аэропорту нас ждал Наум Коржавин, которого мы, его друзья, звали Эммой, Эмкой, Эммочкой Манделем. Мы, перенеся следующий полет на два дня, остановились у него. Было много разговоров об общих знакомых, но больше всего Манделя волновали судьбы мира и деревенщиков. Мир идет к катастрофе, а деревенщики пишут хорошо и смело, но советская власть ничего с ними поделать не может, потому что они слишком талантливы. Утром мы с Эммой по дороге в магазин проходили мимо каких-то мужиков, чинивших машину. Они чтото там крутили, машина не заводилась, мужики матерились. Я сначала воспринял картину как обычную, но, пройдя несколько шагов, остановился и обернулся с удивлением: «Батюшки! Да где же это я нахожусь?!»
Магазин, к моему удивлению, тоже оказался русским, продавцы говорили по-русски и продавали привычные для русского человека продукты: селедку, квашеную капусту, гречневую крупу, бычки в томате и конфеты «коровка».
Мандель, считавший себя уже опытным эмигрантом, учил меня поведению в западном обществе.
— Володя, — говорил он, — имей в виду, на Западе очень серьезно относятся к тому, как человек сам себя оценивает. Тебя могут спросить: «Скажите, мистер Войнович, как вы считаете — вы хороший писатель?» Тебе не стоит при этом краснеть, чтото мямлить, я, мол, не знаю, ты должен отвечать уверенно и четко: да, я очень хороший писатель.
— Ты же знаешь, — возразил я, — что я так никогда не смогу ответить.
— Ну и напрасно, — сказал Мандель.
В Детройте нас встретил на «Кадиллаке» хозяин издательства «Ардис» Карл Проффер, высокий стройный красавец, успешный в бизнесе и спорте: баскетболист. Через несколько лет он умрет от скоротечного рака. Несколько дней мы провели в городе Энн Эрбор, в большом доме Карла и его жены Эллендейи, очень красивой женщины. В главной гостиной у них стоял телевизор с большим выносным экраном. На этом экране, как мне сказал, ничуть не смущаясь, Карл, он с Эллендейей любят смотреть порнофильмы. Мы прожили у Профферов несколько дней. Я выступил в Мичиганском университете, где профессор Деминг Браун обещал мне продемонстрировать американское гостеприимство. Это гостеприимство было оценено в сто долларов. Передавая мне чек, Браун смущался и, зная, что я недоволен, потом на разных конференциях, где нам вместе приходилось бывать, старался не попадаться мне на глаза.
И вот, наконец, НьюЙорк. В аэропорту Ла Гвардия Ира, Оля и я шли по узкому коридору на выход, и вдруг на нас напала целая банда фоторепортеров. Один за другим щелкали затворы аппаратов. Блицы слепили. Можно было подумать, что сюда сбежались все ньюйоркские папарацци. Я такое видел только в кино, когда изображалась жизнь какогото политика или суперкинозвезды. Мы шли, ослепляемые вспышками, и сначала ничего не могли понять. Оказалось, что это организовала газета «Новый американец» во главе с Сергеем Довлатовым. Меня встречала вся их компания — сам Довлатов, Александр Генис, Петр Вайль, Нина Алловерт, Алик Батчан, Наташа Шарымова. Дело в том, что они только что создали газету и конкурировали с «Новым русским словом», газетой, которую редактировал Андрей Седых, он же Яков Моисеевич Цвибак, эмигрант еще первой волны. когда-то был литературным секретарем Бунина, а потом сам писал книги. Русский рынок в Америке все-таки небольшой, и одна из двух газет не должна была выжить. В конце концов не выжил «Новый американец».
Но тогда они хотели встретить меня с помпой и перехватить возможного автора. Они взяли у меня большое интервью. Спросили, как мне нравится их газета. Я сказал: очень нравится, чем обидел Якова Моисеевича.
Мы вышли из аэропорта. все-таки я был еще молодым эмигрантом, готовым всему удивляться. Я удивился, что все встречавшие меня сели в машины таких размеров, в каких в СССР ездили только члены Политбюро. Потом я понял, что это были подержанные машины, из тех, которые у автомобильных дилеров можно было купить за 200–300 долларов. В Америке уже входили в моду маленькие японские «Тойоты» и «Хонды». Но бывшие советские люди привыкли представлять себе, что большая машина — привилегия большого начальства.
Приехали к Довлатову, сидели у него на кухне. Как написали потом Вайль и Генис, они все ждали, что я скажу какуюнибудь шутку, а я шутку не говорил, а просто тихо закусывал. Это правда, но и от них я шуток никаких не услышал. Довлатов еще в Штокдорф присылал мне свои рассказы. Он утверждал, что пишет как я, то, что видит, и рассказы его по существу документальны. А я, за редкими исключениями вроде «Иванькиады», писал не то, что конкретно видел, а шел туда, куда вели меня воображение и логика сюжета, поэтому я поначалу недооценил Довлатова. Этой недооценке способствовал и его отец Донат Мечик, присылавший мне свои малоинтересные театральные байки. Впоследствии я к Довлатову стал относиться гораздо лучше, о чем успел сообщить ему еще при его жизни. Хотя и сейчас думаю, что его привязанность к конкретным обстоятельствам, событиям и персонажам без того, что называется полетом фантазии, существенный его недостаток.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});