Горизонт края света - Николай Семченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну что ж, сердцу милее свобода – Иктеня пойдёт к верхним людям, сам на дорогу умерших встанет: приставит копьё к груди и упадёт на него…
Лесиста река Калгауч. Окружена сопками, в которых прячутся белка и соболь. Юкагиры стреляют маленьких рыжих летяг из лука, Вынимают из них желудочки, наполненные полупереваренными орешками, и едят их как высшее лакомство – причмокивают, нахваливают. Казаков с души воротит от этого пиршества, а воины Омы знай себе уплетают орешки.
На Калгауче растолстел-раздобрел Ома, зарумянился его близкий друг Почина. Только русские по-прежнему довольствовались зайчатиной да рыбой, которой, слава Богу, здесь водилось в изобилии.
Казак Голыгин стал молчалив и скрытен. Атласов подумал, что и его тоже соблазняет белая шаманка. Но что-то не похоже поведение парня на бесовскую влюблённость. Уж, скорее, напоминает приворот или сглаз: Голыгин подолгу сидел в стороне от общего костра, иногда быстро, озираясь, подносил руку к груди и что-то ощупывал через одежду. Немая, блаженная улыбка не сходила с его губ.
И Атласов, в конце концов, догадался, что именно происходит с казаком. Отозвал его как-то в сторону и прямо спросил:
– Не одолень-траву держишь на груди?
Казак вскинул голову, спровадил чудную улыбку с уст.
– Да на что мне одолень-трава? – быстро, с испугом сказал. – Бабка говаривала, если кто любить не станет, если кого захочешь присушить, тогда надо ту траву пить. Да нет такой бабы, которую я бы желал одурманить, ей-Богу, – он перекрестился для пущей убедительности. – Нет у меня ни кола, ни двора. Куда ж молодую приведу?
– А я-то решил, что сердце у тебя любовью изболелось…
Голыгин опустил глаза и упрямо повторил:
– Некуда мне молодую привести…
Атласов слабо усмехнулся. Сам он, когда женился, тоже не имел ни кола, ни двора. Ничего не было. Только радостные глаза Степаниды, только желание всегда быть рука об руку – рядом.
Владимир уважал сильные чувства и с подозрением относился к нерешительным людям. Ему расхотелось говорить с Голыгиным: разве такой может полюбить шаманку, разве шаманка позарится на такого? Но казак остановил его:
– Слышь, ручьи-то землю будят. Мокрая земля – хорошая пашня, – он тоскливо вздохнул.
– Коряки говорят, что в этих местах трава скоро в буйный рост пойд1т: не по дням – по часам расти станет, – ответил Атласов. – Хоть тут весна и поздно наступает, но землица, ты прав, добрая.
– Ты мне скажи, начальный человек, не выделит ли нам царь-батюшка тутошней землицы? Не уважит ли казачин своих? Знамо ли, стоко мучаемся. За службу благодарность положена…
Атласов частенько слышал подобные слова от других казаков. Некоторые из них ни о какой оседлости даже и не помышляли: их влекли опасности, приключения, и если долго засиживались на одном месте, то делались сами не свои – тосковали, бузили, уходили в запой. Их скуку могли развеять лишь дороги, уходящие за окоём. Других тоже не пугал край света, но в отличие от первых они готовы были на любые испытания, лишь бы срубить собственный дом, зажить, наконец, добрым хозяином и ни от кого не зависеть.
– Не знаю, как думает батюшка-царь, – раздумчиво сказал Атласов, – только здесь жить можно. Хорошо тут!
Голыгин торопливо расстегнул кафтан, снял с груди полотняный мешочек. Атласов удивился горстке зерна, которую казак высыпал на ладонь.
– Вот, смотри: пшеница! – смущаясь, тихо вымолвил Голыгин. – От самого от Якутска у сердца грею. Для пробы хочу на Камчатке-реке горстку зерна посеять – взойдёт ли тут пшеничка, выспеет ли?
У Атласова сжалось сердце. Он неловко похлопал казака по спине:
– А я-то думал: одолень-трава у тебя, – и, резко повернувшись, пошёл к становищу. Голыгин не видел, как обычно сухие и колючие глаза приказного заблестели – будто дождинка попала…
«Еду я из поля в поле, в зелёные луга, в дальние места, по утренним и вечерним зорям; умываюсь медвяною росою, утираюсь солнышком, оболакиваюсь облаками, опоясываюсь чистыми звёздами, еду я во чистом-чистом поле, а во чистом поле растёт одолень-трава. Одолень-трава! Не я тебя рвал, растил-поливал, не я тебя породил; породила тебя мать сыра-земля, поливали тебя девки простоволосые, бабы-самокрутки. Одолень-трава! Отгони ты чародея-ябедника! Одолей мне горы высокие, долы низкие, озёра синие, берега крутые, леса тёмные… Спрятал я тебя, одолень-трава, у ретивого сердца, во всём пути и во всей дороженьке..
Собирала тебя, чудная травка, жёнка моя Степанида, рученьками белыми ломала, силу свою в тебя вкладывала. Дай мне мочи дойти до самого края земли, проведать все дела дивные, к Стеше вернуться, во счастии с нею жить…»
Крепко спят казаки. Только сторожевые бродят у костров. Никто не слышит, как шепчет начальный человек то ли молитву, то ли заклятие. Смуглой рукой трогает он ладанку на своей груди. В ней – одолень-трава, обыкновенный корень кувшинки. Степанида, когда вешала ему ладанку, шепнула: «Веришь – не вершишь, а носи одолень-траву на себе. С издревле на Руси поверье есть, что помогает она всем путникам и воинам. И заговор почаще повторяй, а я буду молиться за тебя каждый день…»
Поздно заснул он, и снова явилась ему во сне шаманка. Долго ж он её не видел! Грустно взглянула она на казачьего голову, сказала: «Вот и дошёл ты до Камчатки-реки. В устье Кануча воздай хвалу своим богам – счастливым будешь.»
И сгинула с глаз. Фу ты, чёртова баба, то ли ты есть на свете, то ли блазнишься?
…И вот, наконец-то, можно кричать от великой радости, и обнимать своих товарищей, с которыми в трудном пути натерпелся всяких невзгод, и братину по старинному обычаю можно поставить в круг – пей, веселись, казак!
Вот она, Камчатка-река, ленивая красавица, раскинувшаяся узким телом среди пушистых сопок, убегающая от настырного мужского взгляда за холмы, – плавная, величавая, сверкающая бирюзой и серебром волн, как ты хороша!
Позади остался густой лес, и отсюда, с берега, он казался плотной зеленой стеной, только кое-где на вершинах сопок торчали одинокие крючковатые деревья, скрытые до половины волнистой бахромой низкорослых своих собратьев. А впереди, за рекой, открывалась совсем другая картина: цепь за цепью вставали застывшими туманно-голубыми волнами горы, и склоны их, серебрившиеся неведомыми растениями, оживали под ласковым дуновеньем теплого ветерка – светлели, темнели, вспыхивали алыми угольками саранок, и прекрасен был этот мир. Мягко изгибались холмы, плавно колыхалось над ними радужное марево, и сверкало солнце, ах, Боже мой, как оно нестерпимо ярко сверкало, и Камчатка, ускоряя бег, неловко протискивалась, забыв о недавнем форсе, меж узких берегов, свиваясь кратерами губительных водоворотов и обдавая пороги золотистыми брызгами, – и вырвавшись наконец на простор лугов, река величаво и степенно несла свои чистые, как слеза, воды в даль, в сверкающий и праздничный мир неведомой земли.
Кажется, можно радоваться. Но что-то грустен Атласов. Наверное, это та вечная грусть, которая возникает от достигнутого, от того, что всё наконец сделано, всё, стало быть, закончилось – и нужно начинать делать что-то новое, ещё тебе не известное. И это счастливая грусть первооткрывателя!
Казаки срубили две огромные лесины, притащили их на берег. Засверкали на солнце топоры, полетели в воду желтые, пахнущие смолой щепки. В густых казачьих бородах засветились улыбки, усталость как рукой сняло.
На кресте вывели надпись о присоединении Камчатки к российским землям. Под грохот выстрелов и радостные крики воздвигли этот знак на берегу Камчатки.
Взлетели ввысь вороны, напуганные огнём и восторженным мужским рёвом. Птицы громко кричали, кружились над пришельцами и не могли понять, что случилось.
Казаки опустили пищали. Солнце слепило глаза, и зеленые листья берез казались неправдоподобно яркими. На востоке показалось одно облачко, за ним другое, и вот уже целый их караван двинулся к середине неба. Их пронзали яростные лучи светила, и они то вспыхивали как начищенная медь, то наливались темной синевой, то отливали белым золотом. Яркий солнечный свет лился между ними как дождь. И вдруг в сопках, среди зарослей изумрудного кедрача, появились люди.
Юкагиры, увидев их, похватались за свои копья:
– Камчадальские воины!
С сопок медленно спускалась процессия камчадалов. Покачивались копья с привязанными к ним пучками сухой крашеной травы, гудели бубны. Вороны, напуганные появлением новых людей, загалдели ещё отчаяннее и закружили над своими гнёздами, не смея опуститься на деревья.
Атласов велел казакам занять оборонительную позицию. Но Ома, вглядевшись в медленную и торжественную цепь пришельцев, сказал: