Исповедь лунатика - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Слышите, как бормочет сирень? – говорила Лийз.
И все принимались гоготать пуще прежнего.
Однажды я высказался, что человек – паразит, который рано или поздно погубит Землю, Лийз со мной не согласилась и жарко принялась доказывать, что человек просто заблуждается: мы построили неверную систему, но еще не поздно всё изменить, и всем будет хорошо, в том числе животным, которые вот-вот исчезнут как вид, и самой планете, и пр., и пр. Я с ней не спорил; я ею любовался; она на восемь лет младше меня, она чем-то напомнила мне Дангуоле, я даже подумал, что наверняка, если б Дангуоле меня не бросила, она сейчас была бы такой же, как Лийз, говорила бы примерно то же самое…
У них на стенах было много картин. Одна стена была оклеена страницами из книг. На английском. Тимоти Лири… Берроуз… Кастанеда… И многие другие… Они выдирали страницы из старых, никому не нужных, потрепанных книг, которые брали даром на барахолках, и клеили на стены… Сперва мы курили травку, и было тяжело… затем мы перешли на дамиану[72], и стало полегче…
Сулев говорил, что очень много играет, за эти годы он сменил немало направлений, поиграл и прогрессивный рок, и психоделию, и панк, и джаз, и рокабилли, и снова вернулся к авангарду… он опять в Luarvik Luarvik.
– Хорошая была банда, – соврал я, потому что напрочь не помнил, что и как они играли. Авангард – шум и стоны, скрип и скрежет… Сулев немедленно достал кассетник и включил старые демо-записи… Я как будто вспомнил, да, слышал, помню: грохот, вопли, пиликанье скрипки, гудение фагота, тарелки-тарелки-тарелки… У него огромная коллекция кассет, он даже концерты записывает, берет с собой кассетник и записывает: что-то стирает, что-то оставляет…
– Это, наверное, какая-то мания, – сказал он, – но я уже не могу без этого: записываю все концерты и все студийные сессии. Хотя бы несколько песен с каждого концерта я оставляю, это мне зачем-то нужно… Ну, я прослушиваю всё сперва… Ты не поверишь: я прослушиваю каждый концерт несколько раз… потом стираю, кое-что оставляю, но почти всё стираю… но сперва слушаю зачем-то…
– Анализируешь?
– Нет, не знаю… Просто слушаю… Наверное, это тоже мания – всё проверить: вот так мы сыграли, вот так это было…
– Я перечитываю написанное… Ты, наверное, тоже как бы перечитываешь сыгранное…
– Да! – Сулев засветился от счастья. – Точно! Это так и есть: я как бы перечитываю написанное. Да! Вот всё и объяснилось! Как просто! Ты пришел и объяснил!
Дамиана вставляла мягко, обволакивала, согревала. Под дамиану можно было говорить…
– Я устал от травы…
– Я тоже, – сказал Сулев.
Лийз спала на кушетке, вокруг нее валялись карандаши и скетчи.
Решили сделать паузу и попить дамиану под новую пластинку Luarvik Luarvik. Они играли очень мелодично. Никакого пиликанья, никакого грохота. Шорохи, клавесин, саксофон, вкрадчивый бас… Я удивился:
– Это совсем не то, что было раньше!
– Да, – радостно засветились глаза Сулева, – совсем не то… Да… Многие фанаты нашей группы говорят, что мы сильно изменились. Некоторые больше не ходят на наши концерты. Слишком камерно. Хотят шока, встряски, сюрприза. Зато у нас появились совсем молодые фанаты. Для них мы уже старики! Винтаж! Они нас уважают хотя бы за то, что мы еще живы и способны держать инструменты. – Засмеялся, и я заметил: он точно – сильно состарился. Думаю, что он состарился в достаточной степени, чтобы играть такой сентиментально-мелодический авангард. Я полистал их фотоальбом, на сцене он выглядел стильно. Это совсем-совсем не то, что было пятнадцать лет назад, это даже больше: это выглядело в точности как сорок лет назад, в семидесятые! Очень хорошо. Мне нравится катиться с горки, проваливаться в колодезь времен, двигаться вспять, против течения… терпеть не могу шагать в ногу с толпой, что угодно, только не прогресс… поспевать за волной – не для меня! Катитесь к черту! Процветайте, возрождайтесь, восходите к пику, обновляйте свои системы! Пусть я буду старомодным, отсталым, замшелым, но я не буду как все! Долой прогресс и новое время! Пусть этот авангард суррогатный, пусть он архаичный, атавистичный, мертвый, затхлый, гундявый, с бородой в ошметках прошловековой блевотины… пусть! Сулев говорит, что играть его интересней, чем слушать… ха-ха! Именно так, и пусть так и будет, я – я один – буду слушать – только затем, чтобы не слушать то, что слушают другие!
Я кивал в такт басухе и обещал, что непременно приду на их концерт. Он благодарил, благодарил меня за мой порыв прийти на их концерт; не верил, что приду; так хотя бы за порыв он выразил благодарность: да это и больше, чем что-то… порыв в душе человека; ради него всё и делает подлинный художник: взметнуть в груди читателя горстку сухой залежавшейся листвы, сверкнуть аккордом, чтобы взыграли струнки в душе, взвилась искрящаяся пыль и отпустила судорога жизни, хоть на несколько мгновений… легкий анестетик, раз – и ты отключился, кайф, мураши по коже, тебя несет, и никаких наркотиков, чистое искусство… Сулев пообещал занести меня в список приглашенных, я сказал, что это была замечательная идея назвать так группу – очень авангардистское название…
– Фильм тоже был хороший, помнишь?
– Конечно. «Отель “У погибшего альпиниста”» – я жил в нем!
Он не понял. Я стал рассказывать ему про Крокен… Сулев был первым человеком, которому я рассказал про Крокен, Тёнсберг, Фурубаккен и Какерлакарвик. Собственно, он до сих пор остается единственным, кому я рассказал о том, как нам пришлось бежать оттуда… и что со мной было после того, как меня выслали из Норвегии. Он был и остается единственным человеком, кому я рассказал про Батарейную тюрьму, Тарту и Ямияла… потому что в это время его сын Ристо сидел в Ямияла. Он это сказал, когда я дошел до Батарейной. Я рассказал ему, как меня везли через Таллин в автозаке; я смотрел сквозь решетки на небоскребы, на блестящие огоньки, на сияющий новый мир, а потом меня вытолкнули из автозака и втолкнули в коридоры Батарейной тюрьмы, повели в казематы экспертного отделения, посадили в мрачную облезлую камеру… приехали! Ржавый засов, скрипучая шконка, распотрошенный матрас… клочки ваты на полу и голые бабы на стенах. Вот только что я ехал по Европе, видел ее сквозь решетку, и вдруг – я снова в советском подвале, где дыры в стенах, свистит ветер, бегают мыши, натуральный мороз, в камерах лампочки лопаются от холода, тараканы, клопы, баландой можно травить целые армии и столетний старик по кличке Дед жжет вату о лампочку, чтобы прикурить, потому как спичек нет, и заодно мне рассказывает: вот когда тебя поведут к врачу или адвокату, поведут направо по коридору, там будет лестница наверх, тебя проведут мимо и поведут дальше, ты пойдешь и пойдешь, и наконец пройдешь мимо закрытой двери с окошечком, обрати на эту дверь внимание; с виду обычная дверь, как всякая камера, ты и подумаешь, что это камера, и все так думают, мол, камера или этапка, но это не камера и не этапка, за этой дверью еще один коридор, и это – расстрельный коридор! В нем энкавэдэшники многих постреляли…
Дед рассказал мне всю свою жизнь, с детства, которое он провел в степях Украины, до убийства на своем хуторе под Тапа.
Мне нигде никогда не спалось так хорошо, как там. Дед читал, Борода вязал. Мы тихонько переговаривались, играли в шахматы, тянули чай, никакого чифиря – никто не хотел тревожить давление.
– Спокойствие, главное – спокойствие, – повторял Дед.
Оба эстонцы; правда, Дед был из ссыльных и по-эстонски не говорил, а Борода так много отсидел, что по-русски говорил лучше, чем по-эстонски. Они были прекрасными сокамерниками. Идеальными. Если бы всегда так везло… Первый срок Борода отмотал в Свердловской области. Второй раз пошел в восемьдесят первом, дали семь лет за покушение на таксиста, а отсидел девять – в психушках.
– Там всю библиотеку прочитал и вязать научился.
На стенах были голые бабы, они нас жутко нервировали, и Дед решил их всех заклеить. Борода готовил клей из несъедобного хлеба, а Дед клеил газеты, которые нам передавала психическая из соседней камеры… Я ее ни разу не видел, по голосу ей было лет шестьдесят, сказала, что из Нарвы. У нее было полно российских газет, сплошной экстрим и мракобесие. Ее посадили как политическую, проверяли на вменяемость, она была христианской фанатичкой, ненавидела всех – от Путина до Сталина, при этом, кроме прочего, распространяла газеты Лимонова и наизусть шпарила речи Невзорова и Леонтьева (она даже через дыру в стене с нами так общалась: «Однако, доброе утро!»). Дед с ней часто переговаривался, мы ей чай и конфеты передавали, а она нам газеты; она-то и разогревала Деда своими разговорами, а он потом заводился и не мог остановиться. Однажды сам не заметил, как наклеил Марта Лаара[73] (фотография с какой-то сланцевой шахты: Лаар в каске с фонариком, у него испуганный вид, чертовски похож на разъевшегося крота), и выругался: