Исповедь лунатика - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да. – Сулев кивает головой. – Очень может быть.
– Может, у них в клиниках это обычная практика…
– Да, точно. Скорей всего, так и есть.
– Наблюдение, изучение материала…
– Да, да, да…
– Что мы с тобой знаем о них?
– Вот именно…
Сулев тоже лежал в дурке, как почти каждый из нас, в восьмидесятые, чтобы закосить от армии; в те годы было легче: свои врачи, эстонцы, запросто давали отмаз…
Сулев соглашается:
– Да, да… Раньше эстонец эстонцу был брат и друг, потому что был общий враг, все с полуслова понимали друг друга… Врачи помогали закосить от советской армии… – Сулев умолкает, вздыхает, он как будто хочет что-то еще сказать и говорит: – А теперь времена изменились… Теперь считается, что армия – это хорошо и кто не идет в армию, тот не патриот… Всё перевернулось с ног на голову, кто на чьей стороне, непонятно, кто против кого, кто за кого, все грызут друг друга, все бегут кто куда, всех интересует только одно – набить карман… все друг перед другом выделываются! Хотят быть крутыми денежными мешками! Мой сын об этом постоянно говорит, и я не могу с ним не согласиться…
– Я тоже… Я с ним согласен!
Сулев достает из стола тетрадку, показывает мне несколько записей, которые сделал Ристо, – моего знания эстонского хватило, чтобы разобраться: парень пишет, как Джим Моррисон… мне понравилось, особенно это: «Мне нечем помочь этому гнилому человечеству. Слишком поздно. Человечество – смертельно больной пациент. Ему уже не поможет ни одно лекарство»… и снова о деньгах, о потребительстве… как обычно… но – честное слово – я готов подписаться под каждым его словом, я сам такой, я сам так думаю!..
Парнишка надел шапочку из фольги гораздо раньше президента; напудрил лицо, превратив его в маску Гвидо Фокса[76] за несколько лет до появления группы Anonymous. Парнишка просто опережал свое время. Такие рано или поздно оказываются там, где оно не течет; их туда прячут, чтобы подогнать под остальных, чтобы был в мире порядок, чтоб все ходили строем. Обстоятельства могут быть разными, но методы одни и те же… а потом – справки, запись в личном деле, клеймо на бритой голове… на всякий случай.
Сулев сказал, что было много записей, у Ристо была целая сумка таких тетрадей, там было много всяких соображений, там были ссылки на всякие сайты, он, оказывается, переписывал – от руки! – ссылки на сайты, потому что не доверял принтерам, и вообще: для него было очень важно писать от руки!
О, узнаю себя – сам пишу от руки – пока не проверю фразу сжатой пружиной моего нерва, пока не выдавлю на бумагу, не сажусь за клавиатуру. Мальчишка – гений! Не надо мне рассказывать байки о «новом поколении»: были и будут гении, единственным прибежищем которых будет написанное от руки слово!
Сулев старался раздобыть записи сына во что бы то ни стало, добивался встречи с начальством, просил выяснить, ему пообещали, но таким тоном, что он сильно расстроился и пошел из клиники к морю… там рядом… за зеленым забором через лесок, и вот оно, море… Там и встретил меня, человека, который провел восемь кошмарных месяцев в Ямияла, где теперь сидел его сын, на первом сроке. Сулеву было не просто любопытно, как некоторым дурачкам, узнать, как там «обстоят дела» в этой элитной криминальной психушке для оторванных беспредельщиков, насильников, извращенцев, дебоширов-наркоманов, убийц и прочего отребья, ему было жизненно важно знать всё про Ямияла, чтобы иметь представление о том, как там живет его сын… каждая деталь имела для Сулева огромное значение… он хотел узнать про Ямияла всё – я хотел выпустить бесов.
Семь лет я носил в себе этот мрак, теперь нашелся человек, который хотел всё это выслушать.
8
Однажды я чуть не убил человека; мне следовало им рассказать про мой череп, а они заставляли меня решать какие-то дурацкие тесты; любой свихнется в одиночке, три с половиной месяца – особенно тяжко было в апреле, когда меня стали кормить обещаниями, что вот-вот переведут в Ямияла. Пеэтер на вентиляционном телефоне радовался и танцевал: «Нас всех переводят в Ямияла!.. Мы все – дураки!.. Ха-ха-ха!..». Альбертик изошел говном от радости и вымазал им стены своей камеры, Фил стонал: «Чего вы радуетесь, идиоты? Нас заколют аминазином… я знаю, что это такое… это пиздец…». Пожарник кричал, что после Казахстана и электрошока ему ничего не страшно: «Электрошок – отменили… Правдогон – отменили… Инсулин – отменили… Не бойся, паря, всё будет пучком! Держи хвост пистолетом!».
В апреле у меня появился сокамерник; сначала – один голос, что сплетался из реплик, которыми блевала новенькая вентиляционная шахта. Голос сокамерника вставал за стеной и бухтел: «Ну, что? Переводят тебя? Ямияла теперь? Уезжаешь, меня одного оставляешь? А мне тут одному…». Я задумывался: и как ему тут без меня?.. И куда-то уносило меня – несколько часов безвременья я проводил в странных снах, которыми бредил наяву, пялясь сквозь решетку на умирающее солнце или глядя, как на веселенькой розовой стене тлеет оранжевый закат, образуя экран, в котором мечутся сгорающие привидения: «Это души в Аду… это падшие Ангелы… это Демоны Дна… это люди под бомбежкой…». Потом сокамерник материализовался: он лежал на моей шконке, а я лежал на матрасе на полу – я постелил на полу, на шконке было неудобно, ныла спина, а он лежал на шконке и жаловался: «Дал бы ты мне матрас – без матраса жестко…».
Меня не переводили еще месяц, продолжали вызывать и вызывать на комиссию; передо мной усаживались наглаженные доктора и ассистенты, включали видеозапись, меня снимали на видео, меня просили отвечать на странные вопросы, у меня допытывались: отчего у вас это началось? В Дании… а когда именно в Дании? Что именно у вас произошло там, в Дании? А почему бумаги из Норвегии??? Где бумаги из Дании? Откуда мы знаем, что вы были в Дании? Что вы там, в Дании-Норвегии, делали? Откуда вы взяли, что вам угрожает опасность? Кто конкретно вам угрожал?.. и т. д. и т. п. И снова тесты, снова бумаги, снова разговоры, шмон, лекарство, сокамерник с мутными глазами, полными заката и собачьей чувственности… Я твердил себе, глядя в его глаза: я в одиночной камере, – влезал на рукомойник и кричал в вентиляционную шахту:
– Ой-ой, Фил, ты в одиночке?
– Да, – отвечал Фил, – в одиночке…
– Ой-ой, Пеэтер, ты в одиночке?
– Да, Андрюха, в одиночке… все в дураках в одиночках сидят, если не признают, переведут в двойники…
– А я уже в двойниках!
– Что ты мелешь? Какой ты в двойниках? Если б ты был в двойниках, мы бы с тобой не разговаривали, только на «конях» можно с двойниками общаться…
– А откуда у меня в камере хмырь?
– Какой хмырь?
– Вот я и спрашиваю: откуда тут хмырь?
– Андрюх, не гони! Скоро переведут в Ямияла, всё будет хорошо… там кормят лучше, можно гулять на природе, там лес, там во двор выводят всех вместе, там в коридоре можно гулять со всеми, всё пройдет, у меня тоже, райск[77], было такое, появляется, да, знаю, но ты не гони, и всё уйдет…
Я читал, но это не помогает, когда тебя каждый день пичкают дрянью… меня ставили к стенке, вертухай-очкарик и медсестра: открыть рот!.. глотай!.. покажи!.. Вертухай по приколу светил мне в рот фонариком. Щурился, заглядывая мне в рот, помню, так щурился мой отец, заглядывая в печное отверстие: че-то там застряло…
Я им сказал на комиссии: ничего хуже того, что со мной происходит теперь в этой тюрьме, никогда еще не было, никогда я еще не был на грани, как тут, в Тарту… ненавижу этот город: в нем есть тюрьма, в которой я сошел с ума… я там чуть не потерял себя… если б я не сумел расщепиться и оставить вместо себя моего сокамерника-двойника, я бы оставил там душу, а так – я обхитрил всех: я распался, здоровая часть, как ящерица, сбросила хвост помешательства – этого уродца с заплаканными глазенками и вечной струйкой у обросшего бороденкой рта – и благополучно ушла.
Я им напоследок рассказал, как однажды чуть не убил человека. Мы с Хануманом направлялись в Авнструп; нам пришлось сойти – появился контролер. Долго не было поезда. Мы стояли на платформе, я был в ступоре от героиновой ломки; в кармане был чек на 100 мг, но не было ни ложки, ни лимона, ни шприца – всё оставалось в Авнструпе – мы надеялись быстро обернуться, но нас задержали пустые разговоры и ожидание пациентов возле наркологического диспансера Нёрребро, а в форточку пакетик со шприцами нам не подали, потому что было слишком поздно. Там еще стоял какой-то молодой моряк, он так и сказал: «Я – моряк, это моя профессия», – не без гордости. Он сказал, что редко балуется героином, ему нравится ловить первый приход после длительного ожидания: «Три месяца не колюсь, и ничего, а потом вколешь и первые двадцать минут, как первый раз в жизни – фантастический кайф!». Хануман сказал, что рано или поздно такие игры приводят к зависимости; моряк сказал, что сам знает. Нам отпустил высокий тощий наркоман, поселенец диспансера, про которого моряк сказал, что он долго только курил, а потом как-то за два года стремительно скололся: «У него было всё: машина, дом, работа, семья, – и через два года он оказался тут! Боюсь, что и меня ждет та же участь. Поэтому я не женюсь». Я сказал, что только и мечтаю оказаться в подобном заведении: «Кончить здесь было бы для меня идеально. Это же просто Рай!». Моряк покачал головой. Хануман ухмыльнулся.