«Только между женщинами». Философия сообщества в русском и советском сознании, 1860–1940 - Энн Икин Мосс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толстой без утайки показывает экономические соображения, стоящие за дружбой между графиней Ростовой и Анной Михайловной. В начале романа графиня Ростова ощущает потребность дать вдóвой Анне Михайловне денег «на шитье мундира» для сына, определенного в гвардию: этот поступок и объясняется, и даже диктуется представлениями о женской дружбе. Обе женщины получают осознанное удовольствие от этого драматического жеста, свидетельствующего об их дружбе — особой связи, позволяющей им на время забыть о растаявших семейных капиталах и подняться над всегдашними соображениями взаимной выгоды и социальной конкуренции.
Анна Михайловна уж обнимала ее и плакала. Графиня плакала тоже. Плакали они о том, что они дружны; и о том, что они добры; и о том, что подруги молодости заняты таким низким предметом — деньгами; и о том, что молодость их прошла… Но слезы обеих были приятны…[185]
Дружно проливаемые слезы позволяют обеим женщинам мысленно вернуться в детские годы, когда у них всего было вдоволь, когда они еще не взвалили на себя бремя забот о семье и домашнем хозяйстве. Таким образом, денежная ценность обмена как будто меркнет по сравнению с «духовной» наградой, какую дарит женская дружба, — возможностью выразить сочувствие, самоутвердиться (при мысли о том, что «они добры») и вернуться в детство[186]. Однако многоточия и упоминание Толстым о том, что обеим женщинам эти слезы были приятны, наводят читателя на мысль о практической пользе связывающих их отношений. Когда Ростова уже приготовилась вручить подруге деньги, Толстой сообщает: «Анна Михайловна мгновенно поняла, в чем дело, и уж нагнулась, чтобы в должную минуту ловко обнять графиню». Взамен денег Анна Михайловна с готовностью совершает нужные действия, которые и порождают взаимное удовольствие.
Описывает Толстой и внутренний процесс, который побуждает графиню Ростову подарить старой подруге деньги — несмотря на то (а может быть, и благодаря тому), что она прекрасно знает о семейных долгах. Ростова испытывает к Анне Михайловне подлинное сочувствие на сентиментальный лад, однако Толстой ставит под сомнение то положительное воздействие на нравственное развитие человека, которое, по мнению Адама Смита и Руссо, будто бы должно проистекать из переживания этого чувства[187]. Ростова безуспешно пытается поставить себя на место вечно хлопочущей Анны Михайловны («Вот я ничего этого не умею»), а затем живо воображает страдания своей подруги, и это оказывает на нее легкое психологическое воздействие: «Графиня была расстроена горем и унизительною бедностью своей подруги и потому была не в духе, что выражалось у нее всегда наименованием горничной „милая“ и „вы“»[188]. Сопереживание несчастью подруги пробуждает в ней отнюдь не сочувствие ко всем людям, а чувство неловкости, из‐за чего она начинает путаться при обращении к прислуге. В сострадании Ростовой, направленном на подругу, отражается не меньшее беспокойство из‐за бедственного финансового положения ее собственной семьи. Таким образом, ее щедрость служит не только проявлением дружбы, но и аристократической ностальгией по давно минувшей поре, когда семья жила в достатке и не ведала нужды.
Из этого примера видно, что женская дружба, пусть и подпорченная требованиями современного общества и сведенная к соображениям взаимной выгоды, предлагает женщинам хотя бы иллюзию побега от слишком рационализированной современной жизни и ее жестокости. Именно заключенный в женской дружбе потенциал — возможность отвергнуть эгоизм и отдаться сочувствию — порождает ее нравственную ценность в мире Толстого, пусть даже потенциал этот остается неиспользованным. На каждом шагу ожидания, предъявляемые обществом женщинам, подталкивают их к таким действиям, в которых тонут их чистосердечные дружеские порывы. Точно так же и в героях могут пробуждаться сентиментальные чувства, когда они со стороны смотрят на проявления этих отношений. Детские воспоминания Николая, которые напрямую связаны с сестрой и с дружбой к Соне, помогают ему вернуться в тот домашний мир, который он покинул, уезжая на службу в армию.
Сидя в своей прежней классной комнате, на диване с подушечками на ручках, и глядя в эти отчаянно-оживленные глаза Наташи, Ростов опять вошел в тот свой семейный, детский мир, который не имел ни для кого никакого смысла, кроме как для него, но который доставлял ему одни из лучших наслаждений в жизни; и сожжение руки линейкой, для показания любви, показалось ему не бесполезно: он понимал и не удивлялся этому[189].
Николай понимает, что ожог на Наташиной руке «бесполезен» в глазах посторонних, но здесь, в этом замкнутом мире, он обладает подлинным, особым смыслом. Этот «семейный, детский мир», который Наташе хотелось бы навсегда сохранить «так» (то есть не осложняя его мыслями о замужестве или о смерти), утратят в конце концов все герои этого сложного романа воспитания[190]. По сути, речь идет о воображаемом рае, который находится далеко от всех приземленных забот и в который герои мечтают вернуться по мере проживания всех жизненных перипетий, которые уготовил им автор романа.
Сама женская дружба вызывает к жизни этот воображаемый рай. Среди самых поэтичных сцен во всем романе — зрелище детской дружбы между Наташей и Соней, наблюдаемое глазами Наташиных снисходительных родителей, ее брата Николая, а позже — удрученного князя Андрея. В самом деле, их дружба наделена почти сверхъестественными возможностями — и в глазах персонажей романа, и в самой ткани повествования. Зрелище этой девичьей дружбы оказывает преображающее воздействие на князя Андрея: его духовное возрождение начинается с того мига, когда он слышит, как девушки поют при лунном свете. И оттого, что девушки не подозревают о том, что он, Андрей, где-то рядом («И дела нет до моего существования!»), в его душе поднимается «неожиданная путаница молодых мыслей и надежд, противоречащих всей его жизни». Эта женская дружба изображена как нечто обворожительное, даже соблазнительное и волшебное. В сцене гадания, где Толстой раскрывает психологические мотивы, стоявшие за «предсказанием» Сони, ее притворство как будто обретает силу настоящей магии.
— Видела? Видела? Что видела? — крикнула Наташа.
— Вот я говорила, — сказала Дуняша, поддерживая зеркало.
Соня ничего не видала, она только что хотела замигать глазами и встать, когда услыхала голос Наташи, сказавшей «непременно»… Ей не хотелось обмануть ни Дуняшу, ни Наташу, и тяжело было сидеть. Она сама не знала, как и вследствие чего у ней вырвался крик, когда она закрыла глаза рукой.
— Его видела? — спросила Наташа, хватая ее за руку.
— Да. Постой… я… видела его, — невольно сказала