Бегство от Франка - Хербьёрг Вассму
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И женщина, полагавшая, что открыла дверь его номера, а на самом деле оказавшаяся на сцене в огнях рампы, считала, что этот кто-то — она. У него был взгляд человека, жившего ради чего-то, что невозможно было измерить, взвесить или оценить. Только почувствовать. Взгляд человека, явившего этот свой дар. В этом и состоит суть искусства.
В моем сне женщина стояла за спиной оркестра и смотрела на дирижера. На нее упал луч прожектора, но она даже не шелохнулась, хотя и знала, что теперь ее видит весь зал. Но у нее не было иного способа встретить его. Сперва я думала, что ею движет эротическая страсть и ничего больше. Но потом поняла, что для нее важнее сама охота. Она страстно желала того, что, по ее мнению, видели и пережили многие, и тоже хотела испытать это. Она стремилась стать ему ближе всех. А потому осмелилась не только войти туда, где, по ее мнению, был его номер, но и не остаться на месте, не убежать, когда на нее упал луч прожектора. Она понимала, что если ей удастся достичь цели, то есть подойти близко к этому человеку, она его потеряет. Но ее безумие было способно выдержать даже это. Она видела взгляд, которому подчинялся весь оркестр. Тот взгляд, который никогда не виден зрителям, сидящим в зале.
Проснувшись, я первым делом подошла к письменному столу и ввела Франка в свою книгу. Пусть он охотится за мной, чтобы разоблачить меня, у меня есть хотя бы это преимущество.
Итак. Какая-то женщина хочет перейти улицу. Возможно, она невнимательна, так или иначе, она спотыкается и падает. Острая боль в колене не дает ей подняться. Она отворачивает голову, чтобы ей в рот не попала банановая кожура, и видит ноги человека в джинсах, который опускается на колени возле нее. Когда он прикасается к ней, она понимает, что он не вымышленный. Хотя, кто знает.
— С тобой все в порядке? — слышит она после того, как трамвай проходит почти вплотную к ее голове.
Она чувствует за спиной сильную руку и поднимается настолько, что уже может ухватиться за фонарный столб.
— Ты разбила колено, — говорит он, все еще поддерживая ее.
Она опускает глаза. Кровь проступает через брюки, они порваны. Они стоили почти семьсот крон, и уж они-то точно не зарастут. Крови немного, не о чем говорить, но выглядит все отвратительно. Он помогает ей подойти к какому-то крыльцу и заворачивает на ней штанину. Она быстро старается вспомнить, не делал ли кто-нибудь то же самое в прошлом. Нет, во всяком случае, не так. Кроме множества вещей, которые мужчины обычно носят в бумажнике, у этого есть с собой и пластырь. Причем подходящего размера. Чтобы кто-то носил с собой пластырь и отдал его ей! Такого еще не случалось! Она такого не помнит. И даже тот факт — это выяснится потом, — что у него есть две маленькие дочки, которые без конца падают и разбивают коленки, не может умалить значение случившегося.
Клейкий кружок стал липким от тепла его тела и бумажника. Наконец она замечает, что у него светлые коротко остриженные волосы. По его виду трудно понять, сердит он, раздражен или весел и сосредоточен. Говоря, он помогает себе руками.
— Все обойдется, только не надо перетруждать колено, — говорит он. — Я тебе помогу. Давай выпьем по чашечке кофе?
Поскольку они еще не сделали ничего недозволенного, они открыто идут в «Арлекин».
Лицо зла
Сломанная шестиконечная звезда Давида сложилась в зигзагообразную молнию, и гигантская трещина прошла через весь дом. Несколько коридоров вели в башню холокоста, в которой не было окон. Стоял ноябрь, мы пришли в Еврейский музей. Все углы здесь были разные, сплошная асимметрия. Именно так должен выглядеть разрушенный дом. Но самой жестокости там почти не было. К моему облегчению, упор делался на историю. Семьи. Торговые дома. Обыденные домашние вещи. Несколько пустых комнат символизировали потерю всего.
Только в кинозале результат зла стал видимым. Нам показали документальный фильм, как пленников освобождали из концентрационных лагерей. Белые автобусы. Апатичные, бледные, точно привидения, люди в проемах дверей. Люди в полосатой тюремной одежде, упавшие на открытом месте. Высохшие тела с голыми черепами и с глазами, словно затянутыми туманом. Маленькие дети, не знавшие, что такое свобода. Ландшафт, похожий на пустыню, и внутри лагерей, и за их стенами. Многоэтажные койки без постельного белья. Похожие на стойла в хлеву. Обессиленные люди, не способные держаться на ногах. Камера дрожала в руках оператора, и это было заметно. Зритель все время чувствовал его эмоциональное состояние.
Мы с Фридой молча шли по Линденштрассе к Ландвер-каналу. Здесь даже в городе было слишком много природы. Деревья, утки в воде, дети, играющие на солнце, лодки, привязанные к причалам, как разбросанные игрушки.
— Давай зайдем сюда и чего-нибудь выпьем, — предложила Фрида, когда мы проходили мимо какого-то кафе.
Наконец, взяв кофе, мы сели за столик. Пенистое коричневое содержимое чашек напомнило мне чистящий порошок, высыпанный в раковину.
Фрида не достала книгу, которую она имела обыкновение читать, когда не хотела со мною разговаривать. И я, вопреки своей привычке, не делала никаких записей. Молодая женщина с обнаженным пупком, проколотым колечком, пила чай, глядя в окно. Два старика, похожих на турков, играли в шашки. Время от времени кто-нибудь из них поднимал руку и передвигал шашку. Из задней комнаты или из кухни слышался громкий пронзительный свист. Над нашим столиком висела кривая лампа, которая слабо позвякивала, когда открывалась дверь. У меня замерзли ноги.
— Как он мог говорить там так громко? — сердито сказала Фрида.
— Кто?
— Экскурсовод в музее, в комнате, где должна стоять тишина и все располагать к размышлениям.
— Для него это просто работа. Всегда найдется кто-нибудь…
— Хорошо, что ты на него шикнула, — сказала она.
— Ничего хорошего. Проявив свою агрессивность, я поставила себя на одну доску с ним.
— Помнишь людей, стоявших в коридоре перед кинозалом? Может, та старуха сама была в лагере? Может, она узнала себя?
— Как у нее хватило сил смотреть на все это?
— Думаю, она видела вещи и похуже. А теперь она на все смотрит как бы со стороны.
— Неужели на такое можно смотреть со стороны? Я могла только плакать, — сказала я.
— В две тысячи первом году плакать уже бесполезно. Люди должны были плакать, негодовать и действовать, пока еще было время! — Фрида заказала вина. Официант в клетчатой рубашке и кожаном переднике на круглом животе, разлил вино по бокалам. Я не стала допивать кофе.
— Но говорить об этом нужно, — сказала Фрида, когда официант ушел.