Верхом за Россию. Беседы в седле - Генрих Йордис фон Лохаузен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что же это значит? — заметил всадник на рыжей лошади. — Любая ложь — это творение рук человеческих, но правда вечна. Потому что, если лжец падет, ложь тоже падет. Сила установила ее, сила же и лишит ее власти. Счастье иметь право открыто выступить в защиту правды никому не дарится просто так. «Цена свободы — ваша смелость» — кричал Перикл афинянам. Для правды действует та же цена. Тот, кто прячется и убегает, не имеет права на нее. Тому, кто охотнее промолчит, придется жить с ложью.
— У всех народов, — произнес офицер на вороном коне, — ложь когда-то считалась достойной презрения; так, к примеру, у персов согласно учению Заратустры. Германцы принуждали каждого свободного человека отвечать мечом за свое слово, и до тех пор, пока еще господствовали короли, это продолжало действовать для тех, кто носил оружие. Сегодня только для кулачного произвола здесь проведены некоторые границы, а для произвола словом есть свободный путь, как никогда прежде.
— Внутренне несвободный человек, — продолжил тот, кто сидел на рыжей лошади, — всегда может снова и снова запутаться во лжи, но у подлинно свободного правда лежит в глубине его свободы, как вода на дне колодца, но не только правда голых, еще нефальсифицированных фактов, но также и та другая, которую нельзя схватить, нельзя измерить и рассчитать, и которая дана, все же, каждой вещи в глубочайшей ее сути как ее закон.
Когда всадник на рыжей лошади замолчал, всадник на пегой лошади прервал неожиданно наступившую тишину: «Если ты хочешь прийти к правде, ты должен, прежде всего, убить в себе иллюзию, что правда — это знание». Эту фразу записал хранитель вневременной правды, немец, как и мы [Bo-Yin-Ra: Buch der Gespräche. Kobersche Verlagsbuchhandlung, Basel]. Он живет сегодня одиноко где-нибудь в Тессине. Однако мне его слово распахнуло другие ворота: «Я — правда и жизнь…». Наконец-то, я понял, о чем здесь идет речь. Последнюю правду нельзя ни выдумать, ни доказать, ее также нельзя иметь, можно только быть ею.
— Вот еще, — сказал всадник в середине, — слово человека, который знал, о чем говорил, когда он заметил: «Если я не могу лгать, я не могу делать политику». И это был Бисмарк. Он определенно не был внутренне несвободным. В мире профессионального умалчивания собственных знаний и намерений определенная вынужденная ложь совершенно необходима, и пусть хотя бы только для защиты от назойливых вопросов, политика, по существу, остается игрой и — как и любая война — в значительной мере зависит от взаимного обмана и введения в заблуждение. В большом мире лгут там, где ложь нужна, и все же внутренне при этом стоят выше лжи.
Правда и ложь — это здесь противоположные полюса, мы же посланы сюда на эту планету, чтобы на своем опыте познать их несовместимость. Нас бросили в ее развенчивание, сбросили из райского единства во власть крайне запутанных кажущихся противоречий, но все же, мы — существа двоякого происхождения — в нас пересекается кровь всех наших предков с кармическим наследием всех наших прежних жизней — и уже только тем самым мы рождены для конфликта. Для его решения требуется неземной ключ, вспомните историю о блудном сыне: праздник готовится для него. Но брат, преданно сделавший свою работу, уходит с пустыми руками.
— Или, — продолжал юноша на пегой лошади, — то место в Откровении Иоанна Богослова, где говорится: «О, если бы ты был холоден, или горяч! Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих». Многим не нравится слышать это. То, что страстные грешники и решительные люди с ледяным сердцем, в конечном счете, могут, вероятно, оказаться в лучшем положении, чем они, называющие себя «справедливыми», их в высшей степени расстраивает.
— Ничего удивительного, — рассмеялся средний всадник, — они же не понимают, что ненависть, ревность и насилие все же ближе стоят к любви, чем голое безразличие, чем пустая инертность сердца, так как не первые, а только они, отсутствие всякого чувства, это истинная противоположность любви.
— Звезда конфликта, парадоксальная звезда, звезда противоречий! — провозгласил офицер на вороном коне.
— …мнимых противоречий! — дополнил скачущий на рыжей лошади. — Мнимых, ибо разрешимых. Странно: однажды, еще в Бреслау, я попал в полностью чужое для меня общество. Там говорили о четвертом из якобы семи божественных лучей, под преобладающее влиянием которого человечество якобы попало теперь. Его действие, однако, было бы «гармонией через конфликт».
— Как на фортепьяно снятие диссонанса в следующем аккорде? — спросил всадник на пегой лошади.
— Да, примерно так, но кроме того, четвертому в помощь, есть еще второй луч «любви и мудрости», или «любви и красоты», я забыл спросить, но, к сожалению как раз красота — это второй пасынок нашего века. Посмотрите только на то, что сегодня еще называется искусством во всем мире!
— Красота? — спросил скачущий в середине. — Ее же боятся. И ее совсем уже не хотят больше. Хотят быть свободными от нее, наконец, свободными от вечного принуждения к красоте. Красота хочет, чтобы ее принимали всерьез. Какая наглость! Воспринимать сегодня что-то всерьез, не с холодным разумом, а с открытым, беспристрастным сердцем, разве это не — возможно — сентиментально? Не ведет ли это напрямик к кичу? Кто же сегодня захочет еще, чтобы о нем говорили, что он сентиментален, или — еще хуже, что он сам, его произведения, его квартира, спальня или что-то еще похожи на кич! Простые люди и американцы беспрепятственно предаются кичу, но мы, высокомерные, чванливые, невротические европейцы? Напротив, мы хотим действовать наверняка. Но защищен от любой опасности затеряться в просто комфортном или совсем безвкусном тот, кто ищет убежища в безобразном или в абсурдном, в цветах, которые не соответствуют истине, в мучительных диссонансах, в кричащем уродстве. Кто сегодня, взглянув на кое-какой «шедевр», может с уверенностью сказать, нарисовал ли его орангутанг, безумец или ущербный художник? Набросанными вдоль и поперек мазками он избавляется от своих комплексов. Искусство сегодня относительно. Критериев нет. Критерии — это предубеждение.
— Посмотрите на западные галереи! — сказал всадник на рыжей лошади. — Зайдите в какую-то из них, например, в Париже, и понаблюдайте, что там выставляется, чем там любуются, и что даже покупают. О покупках позаботится самое тесное сотрудничество торговли произведениями искусства и художественной критики. Они отбирают у ничего не подозревающего покупателя последние остатки способности к беспристрастной оценке. Достаточное употребление звонкой терминологии делает остальное, наконец, остается страх выглядеть, возможно, отсталым, все возражения ослабевают, и клиент покупает. Художники же поставляют с удовольствием.
— А что им остается делать? — сказал скачущий на вороном. — Если уж фотографы испортили им всякую радость от изображения обнаженной натуры и пейзажа, от «образца природы» вообще. Как они должны располагать в рисунке и цвете чем-то, что превосходит их искусство при одинаковых затратах времени? Кто сегодня еще решится на такое? Кто еще считает себя способным на что-то в этом роде? Время — это деньги, и солидная работа требует излишне много времени. Итак, прочь от природы, только уйти прочь от нее нырнуть вглубь демонизма бессознательного или в — часто очень остроумную — дерзость издевательства над публикой: две точки и черта на большом, пустом холсте. К нему уже восхваляемое имя. Время работы — одна минута, критика в восторге. Цена — пять тысяч долларов.
— Вы же знаете, надо надеяться, сказку о новом платье короля? Я не знаю ничего, что лучше могло бы представлять переживание искусства. Люди всегда видели их короля только в его старой одежде. Когда они замечают новую — а король, как вы помните, как раз шествует нагишом — они не доверяют больше своим глазам, но слышат вокруг только восхищение их соседей, полагают, пожалуй, что видели не правильно, и демонстрируют такую же воодушевленность как они. Каким бы свободным общественное мнение еще могло бы быть на западе, как раз там оно не свободно. Новое платье искусства является табу.
— Ты описываешь рынок произведений искусства, — произнес всадник на рыжей лошади, — но не работу архитекторов. С тех пор как греки рассчитали золотое сечение, уже двадцать веков вплоть до края нашего века, еще строили по его мере. Красивый образ или благозвучие, будь то видимый вид или слышимая последовательность звуков, оба они исходили — очень похоже к устройству Солнечной системы или атома — от соотношения простых чисел. Почти за одну ночью все это выбросили за борт.
— Вторжение вакхического! — заметил всадник на вороном коне. — Все было слишком светло, слишком ясно и слишком соразмерно. Аполлон удаляется оскорбленным. Его больше не хотят. Следовать ему требует воспитания, и кто сегодня хотел бы его еще?