Пинбол - Ежи Косинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Именно так, – признал Домострой. – Рояль моей матери. Она была концертирующей пианисткой. – Глаза его встретились с глазами Донны. – С вами так же приятно беседовать, как и просто смотреть на вас, мисс Даунз. Вы танцовщица?
– Ну, хватит, Домострой! – рявкнул Остен.
– Я не танцовщица, мистер Домострой, – невозмутимо ответила Донна. – Хотя я люблю танцевать. – Она показала на рояль, стоявший за ними. – Вот это теперь мой «кафр».
– Так сыграйте же на нем! – воскликнул Домострой, упорно не обращая внимания на Остена.
– Донна, пойдем! – чуть ли не взревел Остен. – Он не смеет тебе приказывать!
– Пока мне приказывают играть, я ничего не имею против, – сказала Донна и, с вызовом глядя на Домостроя, уселась за рояль.
Воцарилась тишина. Гости окружили инструмент. Джерард Остен, рука об руку с блондинкой, которую Домострой оставил на его попечение, подошел к сыну.
– Вряд ли сейчас подходящее время для танцев, – тихо произнес он.
Блондинка подалась вперед, стиснув руку пожилого джентльмена:
– Но, мистер Остен, это было бы так забавно!
– Не беспокойся, отец, – сказал Остен. – Большинство твоих гостей не умеет танцевать!
Его отец закашлялся и нервно улыбнулся.
– Джимми, я хочу представить тебе мисс Валю Ставрову.
Остен обменялся с девушкой рукопожатиями.
Тут снова встрял Домострой, стоявший рядом с отцом Остена:
– Мисс Ставрова родом из России – страны классики!
– Да. Но сама я люблю танцевальный рок-н-ролл, – пропищала Валя Ставрова. – Она рок-певица? – показала она на Донну.
Донна начала играть, и комнату наполнили звуки шопеновского Скерцо до диез-минор.
– Замечательно, – протянул Джерард Остен. – Поистине невероятно. Кто она?
– Донна Даунз, отец, – понизив голос, ответил Остен. – Я представлял ее тебе.
– Конечно, конечно. Откуда она?
– Из Нью-Йорка, – вмешался Домострой.
– Но где она научилась так играть?
– Донна учится в Джульярде, – отрезал Остен, пытаясь прервать разговор.
– Никогда бы не подумал, что она играет Шопена! – не унимался его отец.
– Почему бы и нет? – наклонился к нему Домострой. – Неужели вы забыли, Джерард, что в конце прошлого века Шопен и Лист были любимыми композиторами черных пианистов Нового Орлеана и Седальи?
– Я не забыл, – возразил Джерард Остен, – потому что никогда не знал этого. Любопытно. Что вы думаете о ней?
– Я думаю, что она очаровательна, – ответил Домострой, не отрывая взгляда от пианистки.
– Я имею в виду ее игру.
– Пока вполне основательно, однако она еще не дошла до самой трудной части – перехода от аккордов к работе пальцами. Когда Шопен писал эту пьесу, он понимал, что большинство пианистов никогда не смогут переключиться вовремя, а потому предлагал импровизировать.
Они прислушались. Когда Донна дошла до труднейшего пассажа в скерцо, ее левая рука великолепно пробежала четыре октавы и плавно вознеслась над клавиатурой. Девушка выдержала абсолютно точную паузу перед ударом, переходящим в лавину трелей, а затем побежала по тем же октавам вниз, с точностью метронома отделяя каждую ноту от следующей.
– Весьма одаренная исполнительница Шопена, – проговорил Домострой. – По виду ни за что не скажешь, не правда ли?
Возвращаясь в машине Остена в Карнеги-холл, Донна спросила:
– Тебе понравилось, как я играла?
– Я не берусь судить о друзьях, – ответил он. – Но все там, похоже, были в восторге. Мой отец…
– Твой отец сообщил мне, что он поражен тем, что я играю Шопена. Да и все они говорили об этом, имея в виду, что черная и Шопен совершенно не подходят друг другу! Только Патрик Домострой сказал, что я играла профессионально – в том числе этот невозможный тройной пассаж, который Шопен особо пометил в партитуре.
– Будь с ним осторожна. Он смотрел на тебя так, словно хотел пометить тебя саму. – Остен вдавил акселератор, прибавляя скорость. – Мне не понравилось, как он с тобой разговаривал.
– Он сказал, что я использую левую педаль именно так, как указал Шопен.
– Это как же? – осведомился Остен, слегка задетый ее воодушевлением.
– По-своему! – рассмеялась она. – Предоставляя пианисту свободу интерпретации, Шопен никогда не помечал, где пользоваться левой педалью. Он говорил, что творческий почерк определяют пальцы, а не педаль. Шопен был первым, кто понял, как важны для исполнителя физические возможности каждого из пальцев. А еще Домострой сказал, что я смогла даже уловить шопеновскую «жаль».
– Что это за «жаль»?
– Мистическая загадка – боль и ярость, приглушенные меланхолией, – отличительная черта поляков и других народов, которых долгое время угнетали. «Жаль» пронизывает все произведения Шопена. Домострой сказал, что я, вероятно, чувствую эту «жаль» из-за того, что черная. – Чуть помедлив, она спросила: – Что за человек этот Домострой? Ты явно терпеть его не можешь.
Остен пожал плечами.
– Мне кажется, он слегка того – вроде Шопена.
– Шопен – великий композитор и виртуозный исполнитель, – напомнила Донна. – Все, кроме его музыки, не имеет никакого значения.
– Домострой, к примеру, ведет двойную жизнь, – продолжил Остен. – Он живет один в заброшенном танцевальном зале в Южном Бронксе, а вечерами играет в какой-то жалкой мафиозной закусочной с игровыми автоматами и спозаранку, когда все еще спят, рыщет по улицам в своем старом драндулете.
– Почему?
– Что почему?
– Почему он ведет такой образ жизни? Может быть, на то есть причина?
– Он помешался, вот и вся причина.
– То же было и с Берлиозом. Иначе он не смог бы написать свою Фантастическую симфонию. Так было с Листом, с Чайковским, с Вагнером. И с множеством других талантливых людей.
– Домострой помешан на сексе, – презрительно бросил Остен. – Я как-то читал статью о нем в старом номере журнала «Нью-Йорк». Там его назвали доктором Джекилом и мистером Хайдом музыкального мира. По ночам он разъезжал замаскированным – ну, знаешь, накладные усы, бородка, большая шляпа – и посещал всевозможные непотребные заведения: тайные общества, клубы, где занимаются групповым сексом. Однажды за ним несколько часов следили детективы нью-йоркской полиции и, после того как он не меньше пятнадцати раз заглянул в подобные места, решили, что он торгует наркотиками, обыскали его с ног до головы, перерыли машину, но не нашли ничего, кроме нескольких старых нотных листов! Они были в ярости, потратив столько времени впустую! Он вроде такого сатира, нуждающегося в вечном шабаше ведьм. – Остен помолчал, ожидая ее реакции, но Донна упрямо молчала. – Даже в свои лучшие времена Домострой слыл извращенцем: его всегда привлекали уроды, психи, шлюхи, даже изменившие пол. Думаю, он их фотографировал, такое вот увлечение. Страшно подумать, за кем он волочится – и кого добивается! – сейчас, когда он никто. Ни в одном приличном баре с фортепьяно или ночном клубе его на порог не пустят.
Донна никак не отреагировала на его монолог.
– Ты ведь видела Валю, эту русскую, с которой он притащился на прием. Вот от чего он тащится, – угрюмо продолжил Остен.
– Твоему отцу она понравилась, – заметила Донна.
– Мой отец совершенно не знает женщин. Мама была его первой и единственной любовью. Он женился, отбив ее у партнера на танцах. Он станцевал танго, хотя вообще не умел танцевать! С тех пор как она умерла, у него не осталось ничего, кроме музыки. Для моего отца каждая запись «Этюда» – это метеор, осветивший музыкальный небосвод и устремившийся в будущее. Он мнит себя хранителем истинного искусства. Кто знает? Может, так оно и есть.
Глядя в боковое окно, Донна задумчиво проговорила:
– Должно быть, ты очень любишь своего отца, Джимми.
Не отводя глаз от дороги, Остен сказал:
– Я не просто очень люблю его. Я сделаю все, чтобы он был счастлив.
Как-то так получалось, что между его посещениями фамильного особняка на Лонг-Айленд проходило все больше времени. Выехав из города в арендованном автомобиле, Остен подумал, что уже два года прошло с тех пор, как он проезжал здесь в последний раз, и два года с тех пор, как он познакомился с Донной. Недавно законченный участок автострады сокращал путь почти на час, так что он оказался в Вэйнскотте гораздо раньше, чем ожидал. Он проехал по частной дороге, окаймленной березами, чьи стволы, черные у основания и с белыми прожилками наверху, напоминали мраморные колонны, и остановился у большого особняка с высокими окнами в мелком переплете. Он пристроил свою машину между двумя новехонькими автомобилями с персональными номерными знаками: «ЭТЮД» для отца и «ВАЛЯ» для женщины, менее двух лет назад ставшей Остену мачехой.
Парадный вход был открыт, но Остен, поколебавшись, нажал кнопку звонка, прежде чем войти. В холле он наткнулся на Бруно, венца, служившего у отца камердинером и шофером с тех пор, как умерла Леонора Остен, мать Джимми.